В. Пашин

Дедушка Рогожин

1

Из всей нашей родни больше всех любил я дедушку Александра Ивановича Рогожина, отца моей матери. Я был у него старшим внуком и до пяти лет единственным. Будучи заочно моим крестным отцом, он очень хотел, чтобы меня назвали Петром, но опоздал со своим предложением: мне уже дали другое имя.

— Ну что ж, — примирился дед, — буду звать его Талюк. Тоже звучит внушительно.

Без малого полсотни лет проработал Александр Иванович дежурным по разным разъездам Московско-Казанской железной дороги между станциями Шилово и Рузаевка. Эту категорию служащих подолгу на одном месте не держали: пять-шесть лет и пожалте на другой полустанок. Так было и до, и после революции. Делалось это просто: переведенному на новое место давали товарный вагон, в одну его половину загружали домашний скарб, в другую — скотину, и — поехали. С жильем проблем тоже не было: на каждом полустанке имелся казенный стандартный дом на четыре семьи, хозяйственные постройки, ледники, земельные участки под огороды. Так что новоселам не надо было долго обустраиваться: расставили мебель, загнали в хлев корову, в сарай — курей, и живи себе на здоровье, встречай-провожай поезда.

Последнее место службы деда был полустанок Таировка, окруженный богатым на ягоды, грибы и орехи лесом. И для охотника здесь было раздолье: в пяти верстах — утиное озеро, чуть дальше — клюквенное болото. Повезло деду перед пенсией заполучить такое «хлебное» местечко.

В часе неторопкой ходьбы от разъезда раскинулась типичная рязанская деревенька, именовавшаяся по названию протекавшей по ней речонке Черная речка. Вековые ветла, некогда посаженные трудолюбивыми аборигенами вдоль извилистого русла, придавали селению живописный уют. Если посмотреть на деревню с высоты облаков, она окажется похожей на крест, одним концом упирающийся в лес, другим — в поля, засеваемые по переменке рожью, гречихой, овсом…

Деревенька маленькая, а церковь в ней была. Тоже маленькая, переделанная из часовни, обитая тесом, покрашенная краской кирпичного цвета. На зависть крестьянам соседних более крупных поселений Чернореченская церковь не была порушена, не была превращена в мастерскую, склад или клуб. В ней по престольным праздникам приезжавшие из Сасова попы проводили службы, на которые собирались верующие всей округи. И удивлялся народ: как же так, кирпичные добротные церкви партейцы позакрывали, «перепрофилировали», а убогий деревянный недомерок оставили. И никому в голову не приходила мысль, что сделано это не по недомыслию властей, а из соображений политической конъюнктуры, чтобы наглядно показать всему миру: в советской стране конституционный закон о свободе совести соб-лю-да-ется.

Там, где деревня впритык подходит к лесному массиву, и купил мой дед крайнюю усадьбу с домом, хлевом, сеновалом и огородом. Здесь и обосновался капитально со своей супругой Анной Николаевной после выхода в бессрочный отпуск. В междурядьях огорода посадил дюжину разносортных яблонь, по контуру огорода вбил дюжие тополиные колья в надежде, что со временем они превратятся в живые деревья и послужат опорными столбами ограды. Перед «фасадом» дома заложил цветник, на задворках развел смородину, крыжовник, малину, выкроил места для слив, вишен, терна и прочих садовых культур. А против окон, выходящих на юг, посадил кусты жасмина.

В эту рязанскую глушь каждые летние каникулы приезжал из подмосковного Авиагородка я. Сначала с мамой или с маминой теткой Надеждой Ивановной — сестрой деда, потом, повзрослев, один. За месяц деревенской жизни исходил я с дедом все лесные и полевые тропинки, исследовал овраги, гари, омуты, наслушался всяких птичьих голосов…

На двухколесной «тачанке» возили мы в усадьбу сухостой на дрова, трухлявые пни, вязанки хвороста, накошенную траву и веники козам на зиму… И все это под аккомпанемент дедушкиных занимательных, познавательных рассказов. То веселых, то грустных, то страшных. Он любил вспоминать свои годы учебы в реальном училище, военную службу в драгунском полку времен царствования Александра Третьего, забавные охотничьи истории, своих собак — верных спутников его жизни… И многое, многое другое.

Дед умел рассказывать в лицах, создавая в моем воображении живописные образы своих родственников, приятелей, начальников и прочих колоритных людей, в контакте с которыми прокладывалась извилистая колея его жизни.

Я был ленив и в надежде на память не записывал эти рассказы. В результате лишил себя удовольствия воспроизвести в этом очерке многие важные для понимания ушедшей эпохи картины частной и общественной жизни моего деда. С годами исчезали из памяти подробности, а без них история мертва.

2

Воинскую повинность Александр Иванович отбывал, как я уже говорил, в драгунском полку. Поскольку до призыва он с похвальным листом окончил реальное училище, был физически развит, статен и имел зычный голос, его сразу определили в учебную команду, где за три месяца сделали из новобранца толкового унтер-офицера.

Кроме воинских обязанностей, были у Рогожина и свои личные пристрастия. Он неплохо рисовал акварелью, знал наизусть множество стихов, сам сочинял вирши в духе Кольцова и Никитина. Офицеры отличали его от всех прочих унтеров эскадрона и нередко поручали вести занятия с низшими чинами по предметам начальной школы: русскому языку и арифметике.

Особенно благоволил к Рогожину командир эскадрона, оценивший в моем деде умение рисовать. Под Пасху и Рождество, ко дням рождения супруги и детей заказывал ему художественные листы с сусальными рисунками и текстами поздравлений. Аккуратно платил целковый. Дед решительно отказывался от денег, и тогда командир поручал это деликатное дело жене, а уж та добивалась своего.

Когда подошел конец военной службе деда, командир полка вручил образцовому унтеру карманные часы с дарственной надписью на серебряной крышке. А еще от того периода жизни хранилась в семье деда большая фотография, наклеенная на фирменный картон: группа офицеров и младших чинов эскадрона. В центре командир штабс-капитан, за его спиной мой дед.

— Он сам меня сюда поставил, — с гордостью вспоминал дедушка. — Хороший был человек, понимал и уважал подчиненных. И от нас, унтеров, того же требовал. Никогда не повышал голоса, но взыскивал за провинности строго.

— Бил? — спрашивал я.

Дед вытаращивал глаза и укоризненно говорил:

— Бог с тобой. Разве офицер позволит себе такое. Да его суд чести моментом из полка вычистит.

— А в кино позволяют, — возражал я.

— Не знаю, не знаю, — качал головой дедушка. — Это, значит, были не настоящие офицеры, а те, которые из низов за подвиги получили чин. С этих чего возьмешь? Те же мужики. Их с детства родители затрещинами вразумляли, потому они и думали, что иначе до человеческого ума наука не дойдет… Вот унтеры, они, действительно, били. И я, прости Господи, грешен в этом паскудстве.

— И ты бил?! — не верил я своим ушам.

Дед молча кивал головой.

— За что?

— Увидел, как один нерадивый солдат непокорного коня сапогом по брюху бьет. Ну и не удержался… Разве можно так строевого коня, твоего боевого соратника…

— А ели бы ты челюсть солдату своротил?

— Ну уж… Я же не со всего маху, а так, для острастки. Другие унтера крепенько бивали, иной раз до крови… Время такое: в армию приходил совсем темный народ, нужно было обтесывать… Тут уж без кулака не обходилось. Но не дай Бог, заметит офицер — враз лычки с твоих погон срежут и на гауптвахту посадят на хлеб-воду.

Любимая тема дедушкиных рассказов — его военная служба. В моей детской памяти почему-то застряли только комические байки про полкового козла Борьку, которого держали в конюшне, чтобы он своим «духом» отпугивал ласок, беспокоивших коней. И для служивых козел был предметом незатейливых забав. Дразнили его, ярили, устраивали потешную «корриду» на горе неловким солдатам-первогодкам, немало страдавшим от знакомства с могучими козлиными рогами.

Еще любил мой крестный рассказывать про своих собак. Их перебывало у него за жизнь не менее десятка. И были только беспородные дворняги, воспитанием которых занимался сам, делал из них умнейших, преданнейших животных. Я помню все их клички, хотя воочию знал только последнего в череде пса Пушка. Остальных — по историям, рассказанным дедушкой: Сандо, Бунчук, Курок, Рыжик, Белан…

— А кто из них был самый умный? — интересовался я.

— Наверно, Бунчук, — отвечал дед после некоторого раздумья. — Он однажды такое совершил… Кому ни рассказывал — ни один не поверил. Как-то пошли мы с Бунчуком на охоту. Уже километров десять отмахали. Присел я на берегу озерка, положил на траву ружье. Смотрю — нет шомпола. Видать, потерял по дороге. А двустволка-то у меня старых времен: с дула заряжалась. Ну, думаю, пропала охота. Что делать? Хватаюсь за соломинку: подзываю Бунчука, даю ему понюхать ствол ружья, показываю рукой на дорогу, по которой пришли, и командую: «Ищи!» Все это, разумеется, без особой надежды на успех. Убежала собачка, час ее нет. Я уж рыбки наловил, костерок развел ушицу варить. Является моя умница, а в зубах шомпол!

3

Мама в разговорах со знакомыми, называла своего отца революционером. Гордилась тем, что при царском режиме разбрасывал он прокламации, спас от ареста какого-то знаменитого большевика, задержал в пути эшелон с карателями… Мне, амбициозному пацану, это было очень лестно: такими отважными дедами мои приятели не могли похвалиться.

А еще я знал, что дед как-то по-особому верит в Бога. В церковь он не ходил, ибо на религию, на обряды, на священнослужителей смотрел с недоверием и говорил мне:

— Ну к чему это славословие Господу? Кто истинно верит, тому не надо каждодневно признаваться в этом, отвешивать земные поклоны, творить молитвы. Ты живи по божьим заповедям, не греши, и будешь угоден Богу, попадешь в царство небесное… Только я очень сомневаюсь, что оно существует.

— А как это «не греши»? — спрашивал я.

— Проще простого.

— Так научи меня.

— Изволь. Вот тебе бумага и карандаш — пиши.

Есть смертных семь грехов. И мне
Их надо избегать отныне:
Гордыня, алчность, зависть, гнев,
Чревоугодье, блуд, унынье.

— Написал. И что дальше?

— Поставь свою подпись и число… Так. Теперь мы эту записку положим в бабушкину божницу, за икону Николы Угодника. Вот он и будет помогать тебе соблюдать сию клятву. Только ты на него не очень надейся: таких как ты у Николы тьма тьмущая, и за всеми пригляд нужен. А кому и понуждение. Так что уж, пожалуйста, сам за собой следи.

Клятву эту я запомнил и всю жизнь старался не нарушать ее. Но слаб человек. Икона та, если и сохранилась, то попала в чужие руки, а записку новые хозяева наверняка выбросили за ненадобностью. Да еще и посмеялись над наивным автором.

Дедушка нечасто приезжал из своей глубинки к нам в тушинский Авиагородок. Последний раз — в мой день рождения 1 февраля 1941 года. Привез гостинцы: как всегда сушеные яблоки, груши и малину, банку земляничного варенья, мешочек поджаренных тыквенных семян.

По случаю моего пятнадцатилетия ужинали с пирогами и выпивкой. Гостю купили четвертинку водки, остальные довольствовались клюквенной наливкой, тоже привезенной дедом. Трапезничали, слушали уморительные истории крестного, пели под гитару «Вечерний звон», «Ревела буря…», «Из-за острова на стрежень…»

Утром родители ушли на работу, баба Надя — на рынок, я — в школу. Дед проснулся поздно, с головной болью после вчерашнего. Стал искать в аптечке чего-нибудь «от головы», нашел какие-то незнакомые таблетки, принял парочку — полегчало. Вечером спрашивает у мамы, что за лекарства в синей упаковке. Слышит ответ:

— Мои, по женской части.

— Да ну! — восклицает дед. — А мне очень даже помогло… Я, пожалуй, возьму их с собой в деревню, а ты себе еще купишь.

Только три дня собирался прожить у нас Александр Иванович.

— Потом на три дня поеду к Валюше в Рузаевку, потом к Варюше в Тырницу. А к Вере в Тбилиси уж не придется: вон в какую даль увез ее зятек.

Валя, Варя и Вера — младшие сестры моей матушки Евгении. А сыновей у деда не было, зато — шестеро внучат-мальчишек.

За три московских дня побывал крестный в музее Пушкина, в Третьяковской галерее и в Большом театре. Маме на работе по жребию достался билет туда на «Свадьбу Фигаро». Отправили деда: он в Большом ни разу не бывал. Вернулся разочарованный.

— Сам театр хорош, декорации, костюмы — красота. А опера — так себе. Поют — слов не разобрать. Только и понял «Фигаро здесь, Фигаро там».

— Так это из «Севильского цирюльника», — заметил я.

— Неужели? — искренне удивился дед. — А мне послышалось…

— Ты, наверно, спал под музыку-то, — рассмеялась мама.

— Ну, что ты, — заерзал на стуле крестный и расхохотался сам. — Спал — не спал, а чуток вздремнул.

— Вот бы с галерки свалился.

— Ну, уж нет: мое место было на последнем ряду у стены.

— А не храпел?

— Да кто его знает… Соседи помалкивали, значит, не храпел.

— Но посапывал.

— Это вполне возможно.

Из подобных веселых сценок да воспоминаний прошлого состояли у нас вечерние разговоры все три дня. В обратный путь до Казанского вокзала провожал дедушку я. На спине нес рюкзак с колотым сахаром каменной твердости и кругом копченой колбасы, в руке — кошелку с батонами белого хлеба. И дед тоже был нагружен всякой столичной снедью: в рязанской провинции (и не только рязанской!) трудовому народу жилось несытно.

Места в вагоне брали с бою. Кое-как устроившись на лавке, задвинув под нее поклажу, дедушка вышел со мной на перрон, обнял и сказал, прощаясь:

— Ну, Талюк, жду тебя летом. Бог даст силы, сходим в Ключи к моему старому приятелю, купишь у него прижизненные издания Пушкина и Гоголя из разграбленной в революцию домашней библиотеки князей Кугушевых. Это я тебе гарантирую, так что копи деньги…

Дед был человеком весьма начитанным и знал толк в книгах. До революции много лет подряд выписывал он журнал «Нива» с приложениями. И после, пока служил, получал все выпуски «Роман-газеты», «Библиотеки исторического романа», был подписчиком «Огонька» (опять же с приложениями).

В прихожей и на чердаке его сельского дома хранились собранные по годам кипы непереплетенных изданий, в основном приложений. Казалось, вся мировая литература нашла здесь надежный приют. А томики с произведениям самых любимых прозаиков — Чехова, Гоголя, Мельникова-Печерского, Горбунова покоились в горнице на стеллаже, чтобы всегда быть «под рукой». Их в зимние вечера крестный перечитывал не единожды.

Горбуновские комичные рассказы-диалоги из купеческого или мещанского быта дедушка читал вслух даже если был один. Читал выразительно, вдохновенно, подстраиваясь под характерные интонации представителей этого круга людей. Слушатели умирали от хохота: настолько это было натурально. А сам исполнитель оставался серьезен и невозмутим. Иногда дед импровизировал «под Горбунова», рассказывая о недавних своих разговорах с деревенскими мужиками, и трудно было догадаться, что это экспромт.

Никогда не забыть, как теплыми летними вечерами, закончив обильное чаепитие, усаживались мы с дедом на выглаженные людскими седалищами доски невысокого крыльца. Я аккуратно скручивал крестному из полоски газетной бумаги изящную гильзу «козьей ножки», засыпал ее ядреной махоркой-самосадом и шел в дом. Доставал из глубины русской печи тлеющий уголек, клал его в железную ложку, раздувал и нес деду прикурить.

После этого ритуала дедушка устраивал мне шуточный экзамен на внимательность и смекалку. Как бывший железнодорожник, в своих вопросах он придерживался определенной тематики:

— Из Москвы и Ленинграда навстречу друг другу одновременно отправились два поезда. Один товарный, другой пассажирский. Когда они встретились, какой из них был ближе к Москве?

Я принимался размышлять вслух:

— У пассажирского скорость больше, значит, он быстрее прибудет к месту встречи… А какой из них товарный?

— Ну, считай, ленинградский, — лукаво щурил глаза дед.

— А какая у него скорость?

— Сорок верст в час.

— А у пассажирского?

— Шестьдесят… Может быть и чуть больше.

— Нет уж, — настаивал я, — ты скажи точно, иначе как буду высчитывать?

— А это твое дело… Сам сообрази.

Но как я не напрягал свой умишко, как не изощрялся, не приходил мне в голову подходящий способ решения. И только начертив палкой на земле перед крыльцом схему их путей, пришел к неожиданному заключению, что оба поезда окажутся в одинаковом отдалении от столицы!

— Молодец, — удовлетворенно говорил дед и предлагал новую задачу: — Представь себе, что ты машинист паровоза, который тащит большегрузный состав из Рязани в Сасово. В Шилово дозаправка водой и углем. Требуется узнать, сколько лет машинисту?

У меня на лоб лезут глаза: да как это можно, не имея никаких исходных данных?

— Ну, скажи хотя бы, молодой он или пожилой? — требую я.

— Молодой.

— А сколько лет водит составы?

— Ишь ты какой хитрый, — смеется крестный. — Может он вообще их раньше никогда не водил.

— Как это так? — недоумеваю я.

— А вот так, — загадочно хихикает дедушка. — Ну-ка повтори задачу.

— Из Рязани в Сасово идет товарняк…

— А кто ведет паровоз? — перебивает дед.

— Ясное дело, машинист.

— А кто по условиям задачи должен вообразить себя машинистом?

Ах вот в чем подвох!.. Подловил-таки внучка хитрый старикашка.

— Тройка с минусом тебе. Это по-родственному. А иначе полагался бы кол.

Следующие вопросы я уже слушал с повышенным вниманием и отвечал «впопад».

— У тебя на руках десять пальцев. А сколько их на десяти руках?

С ходу хотел было выпалить «сто», но сделал паузу, скользнул глазами по дедовой руке и ответил правильно.

— Получи пятерку и слушай дальше: кило крупчатки стоит три с полтиной. Сколько стоит испеченная из нее пятикопеечная булка?

Ну, уж на такую примитивную закорючку уровня «а» и «б», сидящих на трубе, меня теперь не поймать. Я зарабатываю еще одну пятерку, и мы идем за ворота — освобождать от привязи блудливую козу Любку, которая пасется на ближнем лужке.

— А вот тебе еще вопрос, — говорит дед. — Почему мы ее привязываем к колу?

— Наверно боитесь, что убежит в лес…

— Вот и не угадал, — смеется крестный. — Если не держать ее на веревке, она столько потрав натворит в соседских огородах, что нам, старичкам, за год не расплатиться. Разбойница!.. Слава богу, молочком нас не обижает, потому и держим.

В другой раз вечер вопросов и ответов обойдется без подвохов. Дед будет спрашивать и сам же отвечать: почему, например, рыба в дождик клюет лучше, почему волки воют на луну, почему власти запрещают гнать самогон, а выращивать табак разрешают… Не всегда он бывает твердо уверен в правильности своих ответов. Тогда мы вместе начинаем строить вроде бы логически безупречные предположения и порой доходим до… абсурда. Смеемся вместе с бабушкой, которая, закончив мыть посуду, тоже принимает участие в наших разборках…

Каждый раз, уезжая от деда, я увозил с собой увесистую связку«непричесанных» книг преимущественно авантюрно-приключенческого жанра. Дома сам их переплетал и уж потом с упоением прочитывал. Моя домашняя библиотека, на три четверти состоявшая и дедовских книг, пропала в войну: взять их с собой в эвакуацию было немыслимо.

4

Моя последняя поездка в Черную речку к деду состоялась перед самой войной. Я успешно закончил восьмой класс и на лето (как и все мои одноклассники) получил задание прочитать несколько рекомендованных наркоматом образования книг и записать для школьного музея рассказ какого-нибудь старого большевика о его борьбе за советскую власть.

Судя по заголовкам, книги не вызвали у меня интереса. А вот второе задание я решил выполнить непременно: написать про своего деда. Но оказалось, что его революционные заслуги, которыми гордилась мама, и я вместе с ней, оказались несколько преувеличенными. Когда я стал расспрашивать о них деда, он как-то смутился и стал уверять меня, что ничего героического он не совершал.

— Как же ничего? — настаивал я. — А листовки? А большевик, которого ты прятал у себя на сеновале? А эшелон карателей?

— Фу ты, господи. Нашел о чем рассказывать. Все это враки.

— Но ведь прокламации ты распространял?

— Да как тебе сказать… — пожал плечами дед. — Был у меня хороший знакомый в сасовском депо. Как-то выпили мы с ним в станционном буфете, он мне и говорит: «Ты сейчас домой на свой разъезд едешь, возьми с собой пачку листочков. Будешь проезжать мимо Берестянки, где сезонники путь ремонтируют, выйди в тамбур, прикрой лицо шапкой, чтобы рабочие тебя не узнали, и сбрось им пачку-то. Только развяжи ее, чтобы листки разлетелись… Если революция победит, это тебе зачтется». Ну, я и сбросил: навеселе был.

— А какого большевика ты от полиции спрятал?

— Телеграфиста Гришу Кудрявцева. Славный был парень, начитанный. Мы при встречах, бывало, разговоры умные вели. Начинали про книги, а кончали политикой. Он все пытался меня в свою партию заманить… Однажды ночью слышу, в окно кто-то легонько постукивает. Отодвигаю занавеску — Гриша! Манит пальцем, чтобы я вышел на улицу. «Выручайте, — говорит, — Александр Иванович, меня дома полиция ждет. Можно я в вашем сеновале спрячусь?» Отвечаю: «Прячься». А самого страх пробирает: найдут — и мне ведь не поздоровится. Три дня прожил там Григорий. Я ему, как стемнеет, еду носил: жалко парня. Потом исчез. Только уж после революции объявился в Рязани. Был начальником тамошнего ЧК. Потом перевели его в Москву, там в тридцать седьмом и арестовали. Вот и получается, что не большевика спас я от полиции, а будущего врага народа… Как видишь, от тюрьмы да от сумы ни при какой власти человеку зарекаться нельзя, если такое на роду у него написано…

— Ну, а эшелон…

— А эшелон с солдатами в девятьсот пятом году не я задержал, а крушение на соседнем полустанке. Правда, в мое дежурство. И тут я, как говорится, сбоку-припеку. Так что оставь свою затею писать про революционные заслуги своего дедушки: не ровен час, под какую-нибудь статью подведешь старика.

…И зачем крестный тогда разоткровенничался, лишил меня иллюзии? А за маму стыдно: уж она-то наверняка знала все эти подробности. Зачем лукавила? Очевидно, не захотелось быть белой вороной в среде таких же наивных лгунишек, кичившихся своим родством с героями, участвовавшими во взятии Зимнего или воевавшими в конармии Буденного.

Откровения деда, эти своеобразные уроки правдолюбия, конечно, не изменили моего подобострастного отношения к нему. Крестный по-прежнему оставался для меня эталоном простодушия, доброты и человеколюбия.

Когда в 1943 году ушел я в армию, дед присылал мне такие чудесные послания с описанием разных деревенских событий и забот: прихода весны, садово-огородной страды, борьбы с шершнями, медведками и кротами… И все это у него получалось занимательно, остроумно, весело. Я читал эти письма вслух друзьям-однополчанам и в уме представлял соответствующие тексту картины. Какая это была живительная разрядка от повседневного фронтового напряжения!

Бывший драгунский унтер никогда не сомневался в нашей победе, и потому в его письменах не было уныния, жалоб на трудности, на угасающее здоровье. Они были светлы и улыбчивы, пропитаны волшебным эликсиром жизнестойкости.

 

Милый дедушка, ты не дожил до моего возвращения из армии. Но Великую Победу встретил достойно и умер со спокойной душой.

Pashin V.V.