Комиссар
Розе
Хуже названия села, возле которого обустроился наш подмосковный эвакогоспиталь, придумать, пожалуй, трудно: Мочище. Зато красивей этого места тоже, наверное, нелегко найти. Крутой берег стремительной, широкой Оби, острова на ней, летом утопающие в зелени. Птицы поют на разные голоса… Всё в ярких цветах, по-местному жарках, саранках, кругом — леса…
Что за население жило в посёлке — я точно не знаю. Может, ссыльные издалека, а может, как тогда говорили, раскулаченные местные. Бедность, нищета — жуткие. Жили в домах, которые правильнее назвать землянками. Окошки на уровне земли, покосившиеся крыши, покрытые кусками ржавого железа, сгнивающими досками.
Питались картошкой с собственных огородов. Она спасала: родилось её в сибирской земле много, крупной, вкусной.
В школу из госпиталя идти в посёлок километра четыре. Осенью и особенно в снежные или морозные зимние дни — нелегко даже нам, мальчишкам и девчонкам. Было всего три класса — 5-й, 6-й и 7-й. В 5-м учились и переростки лет 14-15.
С первых учебных дней я оказалась в аду. Началось после того, как классная руководительница зачитала список фамилий и имён наших семиклассников и назвала мои: Розенблюм Лиля. В классе, не таясь, захихикали, а некоторые и загоготали. Соседкой моей по парте была Верка Жеребцова (фамилию «Жеребцов» или «Жеребцова» носило, наверное, полсела) — курносая девчонка с двумя мышиными косичками на плечах. На другой день перед началом урока она громко обратилась ко мне, имитируя еврейский акцент:
— Сарочка, мама дала тебе с собой курочку? Ты будешь узе сейчас её кушать или потом?
Дружный смех встретил её слова. Смех и мат, бывший в классе обычным. Матерились все: и мальчишки, и девчонки.
Так продолжалось почти каждый день. Меня называли Сарочкой, спрашивали с раскатистым «р» про курочку, говорили про жидов, воюющих на «ташкентском фронте», но набор обидных и оскорбительных замечаний в общем был невелик. Откуда в Мочищах могли знать многое из того, что приписывалось евреям?
Дома я плакала и однажды, не выдержав, рассказала всё маме. Наутро, взяв меня с собой, она пошла к комиссару госпиталя, подполковнику. Его звали Николай Иванович Голосов. Лет 50-ти, он был невысокого роста, сухощавый, с хмурым лицом. Носил уже поношенную форму, перепоясанную ремнём с портупеей. Армейская фуражка на нём тоже была старой, с примятыми боками, как у Фурманова в фильме «Чапаев». Ходил он, слегка прихрамывая, опираясь на палку.
— Это ничего, — сказал комиссар, выслушав маму. — Это мы разберёмся.
Он курил самокрутку, глубоко затягиваясь и держа её большим и указательным пальцем внутри полусогнутой ладони.
— Это мы разберёмся, — повторил он.
Комиссар пришёл в класс перед звонком на урок один. Снял фуражку, поставил палку у первой парты, сел за столик, положив на него руки, сжатые в кулаки. Лицо его было более хмурым, чем обычно.
— Я человек военный, — сказал он, — говорю всё прямо и сразу. Без предисловий. Доложили мне, что вы тут жидоедством занимаетесь. Вон девчушку Лилю Розенблюм, считай, затравили. Не любите евреев — да или нет?
Класс затих. Я видела, как в открытую форточку влетела пчела, поползла по оконному стеклу и, пытаясь улететь, ударялась о него. Я пристально следила за несчастной пчелой, ничего больше не видя и ни о чём не думая…
— Дак кто мне ответит? — спросил комиссар. — Боитесь, что ли?
Где-то позади хлопнула откидная крышка парты. Васька Жеребцов, переросток, кажется, второгодник, выпрастывал длинные ноги из-под сиденья. Встал вяло, как-то безразлично.
— А чего бояться? Жидов любить не за что. Они тут мужиков шестерили…Отец мне говорил.
— Отец? — резко перебил комиссар. — А где отец?
— Как где… Где все. На фронте, воюет.
— Письма мать давно получала?
— Не. Пришло после Пасхи. Из госпиталя. Ранен был…
Комиссар поднялся, отодвигая стул.
— А у этой девчонки, — заговорил он, кивнув в мою сторону, — отец с первого дня войны на фронте — и ни единой строчки. Мёртвый, живой? Ежели был живой, может, это он, военврач 2 ранга, твоего батьку от смерти отвёл? А может, руку или ногу ему спас? Вернулся бы твой папаня калекой, тогда как? По вагонам ходить, подаяние просить? Теперь возьмите мать этой девочки. Тоже военврач, в любую погоду, в стужу, метель, осенью в грязь по колено торопится к раненым и больным. Молодая ещё женщина, красивая, а всё время — в ватнике, в валенках либо в резиновых сапогах. Воинский долг свой несёт безупречно, несмотря ни на что… Родители, значит, ваших отцов спасают, а вы их дочку травите?
Тишина не проходила. Набычившийся Васька по-прежнему стоял у парты. Я неотвязно следила за пчелой. Она, наконец, доползла до форточки и улетела.
— Чего стоишь? — сказал Ваське комиссар. — Садись. И вот я хочу вам сказать: придут отцы с передовой, посмотрят, как вы тут живёте холодно и голодно, скажут — нет, не то вы делаете, не то. Так жить нельзя. Надо строить новую жизнь. А кому строить? Вам, больше некому…
Он закашлялся сухим кашлем старого курильщика и, уже надевая фуражку, произнёс хрипло:
— И вот я, старый офицер, бывший фронтовик, три войны прошёл, приказываю вам и прошу…
Что-то, видно, помешало ему продолжать. Он взял палку и, опираясь на неё, ушёл из класса.
Ваньки Леонтьева не было в школе, когда приходил комиссар. Явившись на другой день и увидев меня, он весело крикнул:
— Сарочка! Твой папа, говорят, вернулся с ташкентского фронта. Много урюка привёз? Угостила бы!
Никто не подхватил его весёлого крика. Все, словно ничего не услышав, занимались своими делами. Поднялся с последней парты и пошёл к Ваньке Лёнька Нестеров, небольшого роста, коренастый паренёк, всегда почему-то носивший красноармейскую каску. Это было странно, но никто, даже учителя, не делали ему замечаний. Так, в каске, он сидел и на уроках. Теперь, косолапо ступая, он подошёл к Ваньке, поправил на голове свою каску и, не размахиваясь, ударил его в лицо. Удар пришёлся в переносицу, Ванька упал, размазывая по лицу кровь. Нестеров повернулся и, не оглядыаясь, так же косолапо направился на своё место.
Прошло время. Война двигалась к победе. Мы возвращались в Москву. Я пошла к комиссару прощаться.
— Ну, прощай, дочка, — сказал он, положив мне руку на голову. — Знаю, что было трудно, да что поделаешь. А на ребят не серчай, они не злые. Сама видишь: плохо живут, хуже некуда. Вот после войны жизнь переменится, тогда, может, и разговоры и дела пойдут другие. Не знаю… Много ещё придётся хлебнуть. Ну, счастливо тебе.
Дома в почтовом ящике я нашла открытку с красотами Байкала. Я перевернула её на другую сторону. На ней было написано: «На долгую память Лиле Розенблюм. Жеребцов Василий, Нестеров Леонид. Село Мочищи Новосибирской области, 1944 год». И ниже приписка: «Положь подале».
Я выполняю пожелание Жеребцова Василия и Нестерова Леонида. Храню их открытку.