Леонид Воробьев

В Песково за библией
(маленькая повесть)

Когда я пробудился, солнце уже не стояло в зените, а просвечивало сбоку сквозь медностволье сосен. Начали наглеть комары. Я встал, размялся и надел рюкзак.

Пока все шло, как было задумано. Я и планировал поспать в этом лесу, перекоротать обеденную жару. Вырос я в лесном краю и ничего в лесах не боялся, кроме змей. Было у меня к ним брезгливо-пугливое отношение. А в таком сухом сосновом бору-беломошнике змей не должно было водиться. И запомнил я этот бор еще с отрочества.

На родину матери мы ходили дважды. Оба раза летом и все шестьдесят верст пешком. Дорога здесь была старинная, булыжная, обсаженная березами, совершенно запущенная. Новый большак, связавший несколько районов, проходил в стороне. Значение этой дороги утратилось где-то в начале века. И чинилась она только местными колхозами, чтобы удобнее проехать из бригады в бригаду.

Дорога шла через два волока. Один — в двадцать пять километров, с единственным кордоном посредине, другой вдвое меньше. Последний я только что миновал, перешел по ветхому мосту через шуструю Юрмангу и отдохнул в сосновом лесу.

Красив и спокоен был этот бор. Сосны стояли негусто, высоченные и ровные, как на подбор. Вздымщики насекли на их боках стреловидную, елочную татуировку. Подлесок почти отсутствовал. А белый скрипящий мох устилал небольшие пригорки и распадки и выглядел сказочно и приветливо. Птиц не слышалось. И если присутствовало что живое, так это солнце, уходившее на закат.

Сотню, наверное, раз собирался я побывать здесь. Да ведь и не только здесь. Пройти всю эту дорогу — волоки, поля, угоры, тихие деревни, попить из лесных ручьев родниковой воды, полежать в бору. Да как-то откладывал, так и не собрался с тех дней отрочества. А теперь вот шел и вспоминал. Ночевал на пол пути в той же деревне, что и тогда, давным-давно. Щемяще радостными были воспоминания. И особенно в этом бору.

Теперь догадался я, почему, когда впервые пришел в Третьяковку, меня остановила картина, изображавшая такой бор. Мучило меня, но никак я не мог вспомнить, где я это видел. Но ведь видел же! Тогда решил, что видел репродукцию в журнале. А сейчас понял: здесь отложилось то впечатление навсегда.

Шагал по просеке, песчаной и ровной. Корни деревьев кое-где выступали над почвой, бугрились и уходили вглубь. Было душно, и пахло разморенной хвоей. Шагал я и думал, что вовеки бы не собраться мне в заветное путешествие, кабы не приятель из областного архива.

Он занимался антирелигиозной пропагандой. И занимался обстоятельно, увлеченно. Проштудировал Евангелия всех четырех евангелистов и скрупулезно сравнивал их, находя противоречия. Писал к тому же какую-то брошюру. А когда я рассказал ему, что дед мой был попом в глухой деревне, что до сих пор там стоит дом, что в нем есть библиотека, а ездит туда только моя старая тетка, то он сделался сам не свой. Все приставал ко мне, умолял съездить, отобрать редкие книги. А то, дескать, без надлежащего хранения пропадут.

Мне самому давно хотелось в Песково. Каждый год собирался, да то одно, то другое. Однако основное для меня было отдохнуть, углубиться в воспоминания детства, побыть на природе. А нынче, когда приятель одолел, подумал я и о библиотеке. Хотелось мне Библию привезти: я, к своему стыду, ни строчки из нее не читал, хотя о религии, бывало, спорил и даже доказывал свою компетентность. Так приятель и подтолкнул меня на поездку. А я помнил, что имелись там иконы, на которые вдруг мода пошла, да старопечатные книги. Дождался отпуска и поехал.

Добрался до городка, где жил в детстве, нагрузил рюкзак и двинулся по забытой дороге. Вышел с восходом, продвигался не спеша, с привалами. Несколько раз со встречными потолковал, пил парное молоко, а ночевал на сеновале. И уж до чего был доволен, что приятель меня уговорил, что решил обязательно какую-нибудь редкую книгу ему отыскать.

Жара не измучила: дорога большая лесная, и речек много. Донимал только мелкий овод, которого у нас зовут «строка», величая таким прозвищем и привязчивых сварливых женщин.

Сегодня до целя похода оставались совсем пустяки. С большой дороги я свернул, большак здесь расширялся, был ухоженным, через несколько километров начинался асфальт, приводивший в районный центр. Мне же надо было пройти бор, миновать несколько деревень, а потом появлялось и Песково.

Собственно говоря, мать родилась возле Чухломы, но дед получил тут приход, и она переехала сюда ребенком, и детство ее прошло в этих местах.

Ярко помнились мне травяные спуски к речке Починовке от дома на взгорке, окруженного всегда что-то лепечущими березами, запах вымытых полов в комнатах, кожаных переплетов в светелке и ранний крик петуха на повети. Вот и спешил я туда, в счастливый кусочек своего детства.

* * *

Бор совсем поредел, раздался в стороны, и после небольшой лиственной опушки я вышел в открытое поле. Солнце стояло еще довольно высоко, а впереди виднелись скаты и подъемы, поля и перелески, и по луговине виляла чуть приметная тропинка.

По боковой веточке этой тропинки шел ко мне человек, тоже, вероятно, вышедший из леса. Среднего роста, в старом зеленом кителе и бумажных серых брюках, в капроновой шляпе на голове. Он еле заметно прихрамывал. А когда подошел, я увидел, что у него вместо левой ноги ниже колена деревяшка, взятая в самом низу в жестяное кольцо.

— Покурим, что ли? — предложил он, подходя, высоким голосом и вытащил пачку «Беломора».

— Я не курю, — отозвался я.

Подошедший выглядел лет на шестьдесят. Из-под шляпы торчали косицы седоватых волос. Лоб и щеки были морщинистыми, загорелыми. Правый глаз, тронутый бельмом, казался усталым и равнодушным, а левый был живым, подвижным и веселым.

— Куда правишься? — спросил мужчина, выпуская в голубой воздух струйку дыма.

— В Песково, — сообщил я. — Там, может, знаешь, поп раньше был, дом после него остался. Так вот я нынешней хозяйке дома, что из города приезжает, племянник. Знаешь такую деревню?

— Не знаю, — сказал мужчина. — Да и нету у нас такой деревни. Вот село есть — Песково. И я там живу. Там две церкви, летняя и зимняя. Сейчас, конечно, закрыты.

— Ну, раз село, так село, — согласился я.

— А в селе два попа были. Так ты которого внук?

Я назвался.

— A-а! Цел тот дом. И тетка твоя нас навещает. Ключи-то от дома моя соседка хранит. Давай пойдем. А чего тебе там? В отпуск? Места у нас до-обрые.

— Книги там есть, — сообщил я. — Давно разобраться хотел. Написал тетке, она говорит: «Бери что надо». Вот видишь, я собрался, да и прикатил. И пешком прогулялся. Вспомнил, как в детстве ходил. Я ведь бывал уже здесь.

— Хороший был поп, — словно не слушая меня, проговорил старик. — Я по-омню его. У нас его плохим не вспоминают. Семьища у него была — девять детей. В самую революцию он помер. Успел. А то все равно церкву закрыли. Он еще людей лечил. Не доктор был, а этот, как его… И не выговорить.

— Гомеопат, — подсказал я, вспомнив материны рассказы.

— В о-во. Лечил. И книг много было. Матушка потом по людям кое-что раздала. Но есть. Покопайся. А ты тоже по этой части? — поинтересовался он. — Благовестишь?

— Да нет. Пишу я, литератор в общем.

— А-а, — обрадовался он, — кариспандент! (Очень своеобразно выговорилось у него это слово.) Хорошее занятие. Давай знакомиться. А я буду колхозник, а теперя престарелый пенсионер Анатолий Федосеич Щепов. Жена Анастасия тоже на пенсии. Так вот и живем.

Мы шагали по тропке — Щепов впереди, я сзади. Он шел довольно быстро, — видимо, давно был без ноги и натренировался. Шел и говорил не оглядываясь:

— Сенокос нады начинать. Ходил поляну смотреть. Поляна в лесу есть. Я ее чистил, да и подзаклеверил. Пора. Один кошу: бабка у меня не может. А сенокос то там, то тут. Где на проценты, где все мое. Бабка в колхозе помогает, а я тяпаю да тяпаю. Так-то и я в колхоз хожу, не отстаю: надо кому-то работать. А в сенокос уж за свое. Корова у меня да овечки. Вот и тяпаю от Иванова дня до белых мух. Глядишь, и насобираю. Завтра на поляну пойду.

Солнце уже припало к верхушкам далекой березовой рощи, и роща вся запылала, осветилась, зардела. По увалам, еле приметный, закурился на теневых скатах папиросный дымок тумана. Волглой свежестью веяло из низин. В кустах у речек запересвистывались птицы. И первый раз крякнул на луговине дергач.

— Знаешь. Анатолий Федосеевич, — недоумевая обратился я, увидев, что тропка переходит в заброшенную дорогу с заплывшими, заросшими колеями, — вроде, помнится мне, здесь деревня стояла?

— Да не одна, — откликнулся Щепов. — Тут Кошурином идем, дальше Старый Починок будет, потом Зяблухи. Там одна жилая изба — Агашка-монашка живет. А этих давно нету.

— Вот жалко-то, — вздохнул я.

— А чего жалко? — сказал Щепов. — Куда их, к ляду? Их еще до войны свозить хотели, война помешала. Куда при нынешнем хозяйстве с хуторами? Пусть поближе к центру живут. Центр-то теперь в Новоселках.

— Так ведь и народу меньше стало?

— Меньше. Мало народу. Еще вот мы, старые опенки, держимся. Эх, бывало, здесь на лугах в сенокос выйдут, на гребь… Луга не видно из-за бабьих сарафанов. А теперь моя Настёна да еще пять старух. Вот те и все.

— Плохо, — подытожил я.

— А чего плохого? Полно-ка ты. Едет народ, ну и пусть едет. Рыба идет на глубь. Ничего тут худого нет. Малость бы побольше, конечно, нады. А так, посуди ты сам, ну ежели бы все, как до войны, остались. И ребят нарожали. И те тоже остались. Чего бы делать-то стали при теперешней технике? Валенки валять? Сейчас, правда, ноем. А глядишь, вашего брата ученого нужда-то щиплет новую машину соображать. В прошлом годе уже машина пришла — сразу сено подбирает и прессует. Во! Люди уходят, машины приходят.

— Но ведь без людей-то все равно… — начал я.

— Придумают, — махнул Щепов папироской. — Сейчас, слышь, заводы-автоматы есть. И для нас когда-нибудь дойдут.

Признаться, для меня такие рассуждения были внове. Обычно при встрече деревенские деды вспоминали добром прошлое и жаловались. Не зная, стоит ли развязывать разговор дальше, я замолчал. Тем более — мы подошли к Пескову.

Я узнал его: каменные столбы ограды у кладбища, красивую, но порядком облезшую церковь, сельскую улицу с двумя порядками домов и тот дом, на отшибе, на пригорке, в окружении берез.

После того как я побывал тут подростком, мне этот дом часто представлялся в воображении, даже снился. Я стал с годами читать русскую классику и все барские дома, описанные в книгах, представлял именно как этот дом.

Шли годы, я вырос, побывал в музеях, в настоящих бывших помещичьих усадьбах и сейчас разглядел, что дом моих грез — обыкновенный, деревенский, правда, по-северному огромный. С домом был связан через сени, которые здесь называются мостом, еще более внушительный двор. Над двором, разумеется, располагалась поветь, куда сено завозили (на второй-то, скажем, этаж) иногда прямо на лошади по бревенчатому взъезду. Взъезд в настоящий момент сгнил и чуть держался, но видно было, какие тут были накатаны бревна и насколько капитально все это рубилось.

Щепов указал, куда мне зайти за ключами, и направился к себе, пообещав навестить. Я взял ключи у молчаливой старухи, которая подала их, ни о чем не спрашивая. Пожалуй, любому бы отдала. Я открыл два ржавых замка, засветил карманный фонарик и шагнул в дом.

Внутри, как и во всяком запущенном строении, стоял нежилой запах. Окна снаружи были забраны досками, и я переходил из комнаты в другую, посвечивая фонарем. Сохранилась кое-какая мебель, темные иконы в двух киотах, и в светелке было навалено всякой рухляди, в том числе и для переплетного дела разные приспособления — дед переплетал. Затем я поднялся на мезонин, где находились книги.

Окно на мезонине не заколотили, и последние отблески заката проникли сюда. Вдоль двух параллельных стенок расположились полки с книгами, около окна стоял шаткий столик, но вроде бы под красное дерево, и два табурета.

Тем, кто любит книгу, особенно старую, понятно чувство, охватывающее в такой ситуации книголюба. Я теперь уже не ругал моего настырного приятеля, а мысленно благодарил его. И не за поход, подаривший мне здоровую усталость и столько радостей, не за ароматы соснового бора, родниковой воды и цветущих лугов, а вот за этот тонкий запах старых книг, еще крепких кожаных переплетов, давно не перелистываемой бумаги. Я забыл о ночлеге, об ужине и готов был сразу же листать книгу за книгой, ожидая невероятных открытий.

Из этого транса меня вывел тяжелый скрип шагов по чердачной лестнице. Запыхавшись, поднялся ко мне Щепов и объявил:

— Ну, пошли-ка ужинать. Ночевать тебе здесь негде. Протапливать надо. Не для тепла, для жилого духа. И есть нечего. Поживи у меня. А книги завтра посмотришь. Наглядишься еще. Пошли.

Я прикинул, что это наилучший вариант, и мы вышли из дома.

Догадываясь, что с меня требуется какой-то входной пай, я подал Щепову пятерку, попросив достать бутылку и консервов. Он удалился, а я стоял и смотрел на дом, где выросли моя мать, тетки и дядья.

Нет, вероятно, Щепов был неправ, когда говорил, что к деду относились хорошо за то, что лечил, за книги. Просто жил он похоже на односельчан. Пахал, сеял, убирал. Я смотрел на луг, сбегавший к Починовке, и вспоминал: мне говорили, что это бывшая пашня. Были у деда лошадь, корова, другая живность. И девять детей. Возможно, близость, понятность образа жизни и не давали повода к обостренной вражде, какая была, скажем, у нас в городке между духовенством и городским людом.

* * *

У Щеповых горело электричество, и динамик на стене снабжал нас последними известиями. Бабка Настя, выглядевшая, пожалуй, даже постарше Щепова, но передвигавшаяся бойко, собрала ужин.

В комнате было очень чисто, на стенах, как обычно, висели целые подборки фотографий в рамках и портрет Орджоникидзе неизвестно каких времен. Мы выпивали, закусывали скворчащей глазуньей, усыпанной зеленым луком и укропом. Щепов выпил и пустился в рассуждения. А я помалу навел его на разговор об уходе сельского населения, главное — молодежи, о пустеющих деревнях в нашей местности.

— А чего жалеть? — снова повторял Анатолий Федосеевич. — Крупные поселки должны образоваться — и все тут. Правильно их еще до войны свезти хотели. Хутора, видишь, развели. Кто хутор любит? Кто в лес глядит, кто на елку молится. Я, конечно, могу жить в хуторе. Дак то я. Знаешь, кто я? Тут один командированный, знаешь, как нас назвал? Боригены! Во!

— Аборигены, что ли?

— Во-во. Я потом у директора школы спрашивал. Туземцы, говорит. Местные люди, значит. Вот я и есть определенный местный человек. Здесь пуп резали, здесь жил. здесь помру.

— Ну, заладил! — сердилась бабка Настя.

— А ведь в молодости и я куда не такой был, — продолжал Щепов, не обращая на бабку внимания, — на людей тянуло — боже ж ты мой! Где сходка, там и я. Приехали в партию записывать — я первый. Это в эсеры, значит. Потом приехали в большевики записывать. Я опять первый.

— Замолол, — махнула рукой бабка.

— Потому что интерес ко всему имел. Так и теперешняя молодежь, где людней, туда и прет. А ты как думал? Это мне на хуторе все равно. Ты бы вот сумел год на хуторе один прожить, как Агашка-монашка?

— Сумел бы, наверное, — пожал я плечами.

— Знаю, — твердо сказал Щепов. — Прожил бы и не охнул. Потому — такой вы народ. Тут у нас летось писатель жил. Так, поверь, — никуда. Ни в район, ни в кино, ни на гулянку. Читает да пишет, пишет да читает. В лес да в поле. Уважительный, правда. Я еще с ним выпивал.

— Эва, с кем ты не выпивал, — вставила бабка.

— Такой проживет па хуторе хоть сколь. А молодежи шум нужон, движенье, чтоб кипело все кругом. Я такой же был. Да хрен с ними, с деревеньками! И уезжают не все, возвращаются некоторые. А что Гарька говорит?

— Нашел кого вспоминать, — зашумела бабка. — Бродяжку чертову, путаника неумного! Племянник на морях там, на севере, — пояснила она мне, — кильку ловит. Деньги большие зашибает. А как приедет, все моего за собой таскает. Этот дурачок и слушает его. Так тот хоть молодой, а этому-то восьмой десяток, прости, господи, меня, грешную.

Бабка пошла жаловаться мне, что Гарька для Анатолия Федосеевича главный авторитет, что старик ни в грош не ставит трех своих дочерей и хороших, умных их мужей, что из всей многочисленной родни полное уважение от него одному Гарьке, а остальным поменьше. А Щепов рас хмелел, и его несло дальше:

— Гарька чего говорит? «Погоди, говорит, придумают машину на энергии атома. С одного конца, говорит, запихнут самосвал травы, с другого подставляй фляги — молоко льется». А что? Очень может быть. К этому идем.

«Читает, видно, твой Гарька и научную фантастику», — подумал я.

— К этому! — горячился Щепов. — Сам посуди. По луне катаемся, а моя старуха лен руками поднимает. Рази это порядок? Значит, когда дойдет до нас срок, такие машины дадут, что ох!

— Ну, а покато? — спросил я. — Людей пока много надо.

— Чего много? Чего много? У самого райцентру птицефабрику строят, все наши птичники курам на смех будут. Во! Свинофабрику заложили, мяса даст за семь колхозов. Я сам на совещании был. И где закладывают, знаю. Как построят, народу там не много потребуется. Пускай молодежь себе катит, счастья ищет.

— Нельзя без молодежи, — твердо сказал я. — Даже и при такой технике. Ведь до нее дожить надо. А не только вашего-то, нашего-то поколения все меньше. Молодежь должна все в руки брать.

— А я рази против? — Щепов усиленно и озадаченно заморгал здоровым глазом. — Ну-ка, дотянем остатки. Закусывай. Я тебя потом еще рыжиками угощу — был уже первый слой. Я не против. Так ты создай молодежи условия. Чтобы людно было, весело жить. Это мне один хрен. Гарька что говорит? «Я бы, говорит, здесь остался. И на длинный рубль мне плевать. А вот мне трубы не хватает для пейзажу. Мне, говорит, на елки тоска смертная смотреть. Я, слышь, сам в лесу вырос. Была бы труба, я бы и жил».

— Какая труба?

— Ну, заводская там или фабричная для разнообразия. Была бы труба, он бы и остался. Вот он какой, Гарька, брата Ивана сын. Ходовой.

Щепов засмеялся, вспомнил что-то веселое про Гарьку. Но бабка Настя не дала ему высказаться:

— Ну-ко, ну-ко, кончай. Спать пора. Замолол одно по одному. Завтра ведь косить ладился?

— И пойду! — Щепов поднялся и решительно проговорил: — Пойду и накошу — будь здоров. Есть еще у Щепова ухватка.

— Бери и меня, — сказал я. — Помогу. Все равно у меня отпуск.

— И возьму, — заявил Щепов. — Дед-то твой сам косил, даром что поп. Посмотрим, каков ты в сельском деле, Алеша-попович!

— Да брось ты, баламут, болтать! — сердито закричала бабка. — Ложись давай! Человек отдохнуть приехал, а он его поволочет на сенокос. Что люди-то скажут?

— Да полно, — вмешался я. — Я действительно хочу. Разбудите только пораньше, а то просплю.

— Разбужу, — трезвея, сказал Щепов. — Иди, мать, проводи ею на поветь. Пусть в тот полог ложится, к шабру Семену, к покойнику.

— Куда? — недоуменно спросил я, чувствуя неприятный холодок.

— Не слушай ты его, Олеша, — успокаивала бабка Настя, провожая меня на поветь, где пошарила по стене и щелкнула выключателем. — Видишь, вот тут зажигаем. У его присловье на каждый случай. У нас теперь дом на особицу стоит. А прежде с той стороны Семен жил, с этой — сосед Павел. Вот Анатолий по-старому и объясняет. Спи с богом.

Бабка Настя ушла, я забрался в полог и только закрыл глаза, как зазмеилась песчаная дорога. Во сне пошагал я и сосновым бором, и по старому волоку, сквозь дремучие заросли иван-чая, и вечереющими лугами. Кричал дергач, наверное, не во сне, а просто за Песковой, в ложбине. Виделись и деревни, и мужики, и дедов дом, и кожаные корешки старинных книг, и даже кто-то, кого называли Гарькой, в лихо сбитой на ухо мичманке.

А потом приснилось мне огромное металлическое сооружение в виде гигантской коровы. С одного конца к нему подъезжали самосвалы и сваливали кузова травы в страшную железную пасть с несколькими рядами острейших зубов. А из другого конца сооружения из пожарной кишки била непрерывная струя молока, расплываясь по земле и превращаясь постепенно в речку, очень похожую на Починовку.

* * *

Только начало светать, на поветь пришел Анатолий Федосеевич. Чего-то искал, бормотал себе под нос, споткнулся и выругал кого-то. Я вылез из полога и стал одеваться.

— Пойдешь? — удивленно поинтересовался Щепов. — А кашивал ли? Ну, погоди, я тебе обутку другую дам. Сыро, роса.

Вышли в туманное утро, перед самым восходом свежее, тихое. А Песково уже просыпалось, люди выходили из домов, то тут, то там мелодично и тонко звякнет металл. Пошагали по той же дороге, что вчера привела сюда нас.

Щепов шел довольно бойко, смело отмеривая шаги деревяшкой. Я сказал ему, что он ловко научился ходить, и спросил, имеется ли у него фабричный протез.

— Есть, — сказал Щепов. — Как не быть. Только неловок он, в нем разве на праздник. А ходить — что ж… нужда научит. Я поблажки себе с первых дней, как оттяпали, не давал. Доктора остерегали: поосторожней, мол. А я, наоборот, жму на всю катушку. Я всю жизнь не осторожничал. Оно, смотри, кто осторожничал, тот и при малой ране разболеется — беда. Такая в человеке неудачная закваска, значит. А я давай двигаться, давай работать. Вот и до сё бегаю, а многие друзьяки уже с ангелами в очко дуются. Мне сначала ампутировали, потом подрезали. Ничего. Разбегался.

Щепов помолчал и прибавил:

— А спешу потому — роса. И овода нет. Как обсохнет, как овод повалит, мы с тобой до отворота намашемся. И домой. Старуха сегодня в колхоз, на гребь. Так мне еще по хозяйству надо. А тебе тамоди, в своей пыли, наслаждаться.

Поляна и часть просеки еще находились в тени. Кое-где виднелся клеверок — работа Щепова, а остальная трава была лесная — листюшка и прочее пустосенье. У самого леса почти в рост вставала таволга, а за ней шли заросли малины и путаница подлеска.

Завжикала, запохрустывала коса Щепова. Начал косить и я, разминаясь, втягиваясь, вспоминая забытую работу. Носок косы выныривал из влажной травы, взблескивал, как сиганувшая от щуки плотва. Косилось тут легко. Щепов чисто обработал поляну, а под травой стлался мох, и коса мягко скользила по нему.

Косили молча, останавливаясь для правки. Где-то — Щепов сказал, на лесопункте — что-то невнятное бубнило радио. А так в лесу стояла тишина, только и было слышно сочное похрустывание кос да звон брусков, когда их пускали в ход.

Через час позавтракали. Бабка Настя еще с вечера наложила в сумку яиц, копченой свинины, луку, огурцов. Поели и опять разошлись по разным концам поляны.

Неясное, неопределенное чувство охватывало меня тем больше, чем я дольше косил. Вдруг начинало мне казаться, что я здешний, постоянный, какой-нибудь родственник Щепову, что ли. И не заехал на несколько дней, а живу тут. И не случайный это у меня сенокос, а основное дело, а другие дела там, в городе, — это так, случайные, необязательные, пустячные.

«Кровь заразговаривала», — подумал. я и отмахнулся от слепня. Солнце теперь осветило поляну и просеку, слепни и разная мошка становились нахальней, трава подсыхала.

— Шабаш! — весело сказал Щепов, и вдруг в стороне, как бы подтверждая его слова, бухнул выстрел. Я даже вздрогнул. Затем второй.

Низко, почти над самыми верхушками деревьев, пронеслось несколько уток. Пронеслись с реактивной скоростью и исчезли. Щепов поглядел в сторону выстрелов.

— Пойдем-ка посмотрим, — сказал он. — Балует кто-то. Утка только на крыло становится, до охоты еще боле месяца, а они… Озерко тут недалеко.

Щепов повел меня по лесной тропке. Вскоре мы выбрались к порядочному озерку. На другой стороне озера стояли два парня с ружьями, один высокий, другой ему по плечо.

— Вы что же это делаете, бардашные хари! — на высокой ноте без всякого предисловия закричал Щепов, направляясь вокруг озера прямо к ним. — Закону не знаете, порядку? Я вот вас!

— Ты, папаша, хиляй отсюда прямым ходом, — злобно сказал маленький, одетый по-охотничьи, с определенной претензией выглядеть по-спортивному. — Мотай, пока тебе не зафитилили.

Второй, в простой куртке и брезентовых брюках, дернул маленького за рукав и примирительно проговорил:

— Да поразмяться вышли, дядя Толя. Брат вот приехал, места ему показать хочу. Давай покурим. — Он вытащил из кармана пачку.

— Не буду я с тобой курить! — разбушевался Щепов. — Какой я тебе дядя? Браконьер ты, вот кто. «Покурим»! Щепов «Казбек» курил, когда ты маму не выговаривал. Ступай домой, а то в охотинспскцию сообщу. А тебе, — напал он на маленького, — я сам могу зафитилить. Ишь моду удумал — на блатном языке разговаривать! Блатняга нашелся! Да Щепов сидел, когда тебя еще и в проекте не было. Плохо ты Щепова знаешь!

Анатолий Федосеевич разошелся не на шутку, кричал и размахивал бруском, как гранатой, словно собирался швырнуть его. Высокий потянул маленького, и они ушли в лес, хотя маленький не переставал что-то ворчать и бубнить. Щепов не отступался и ругал их вдогонку.

— Вот со мной, — кричал он, — кариспандент! Во все центральные газеты пишет. Он мигом на вас фельетон сообразит! Завоете тогда…

— А что ты, Анатолий Федосеич, вправду сидел? — спросил я, когда мы вышли на луга.

— А как же. Сидел два года. На станции Сухобезводной, — хмуро ответил Щепов. — Было дело. Этот-то с лесопункта, знаю я его. А тот, значит, заезжий.

— Так за что же?

— Известно за что. — Щепов неожиданно рассмеялся, лицо у него собралось морщинами, даже больной глаз, казалось, оживился. — За язык за долгий, вот за что. Старуха моя говорит, что мне его с детства окоротить было надо. Часто он меня подводил. Да мне повезло. Другие за болтовню не по стольку огребали. Сначала из партии долой, потом реабилитировали. Вот и весь сказ…

Вторую половину дня я провел на мезонине. Открыл окно, нашел ведро и тряпку, вымыл пол, обтер табуреты, столик. И стал выбивать пыль из книг прямо в окошко. Ветерок подхватывал ее и уносил к свежей, деревенской, глянцевитой зелени берез. Попутно я просматривал и сортировал книги.

Раздолье было бы здесь букинисту. Дед, а может, и прадед выписывали журналы и приложения к ним — собрания сочинений. Собрания давно разошлись по родне и по сельским жителям. Но и среди оставшихся книг было немало ценных и любопытных экземпляров.

Я отложил для себя «Географию Российской империи» конца прошлого века, «Новую историю» начала века нашего, пособие для умельцев за 1880 год под названием «Ремесленник», две духовные книги. Отобранных книг прибавлялось, а я еще не кончил просматривать одну книжную полку на одной стене мезонина.

«Наберешь, что не утащить будет», — сказал я себе.

Ветерок свежил воздух в мезонине — сторона здесь была теневая. Каждая книга вызывала интерес, казалась необычной по содержанию, формату, виду. Из окна открывался чудесный вид на луг, деревья, речку с блестящими под солнцем плесами в берегах, поросших кудрявым ивняком. И хорошо думалось о прошлых годах, о том, как приходили книги сюда, в эту глухомань, кем они разрезались, читались, какие думы вызывали, к каким действиям побуждали. Сколько хороших авторов пришло в далекие времена в гости сюда, за тридевять земель от столиц, в избяное, деревенское царство. И не они ли, эти безобидные на вид кирпичики в коже, фанере, картоне, нарушили покой этого царства? Качнули вековые устои? А ведь и всего-то бумажные листочки с ровными дорожками букв. Но ведут, ведут эти дорожки. Не один век ведут. И могут увести в чащобу, в болото, а могут и вывести на широкий большак…

За чтением, за отбором не заметил я, как свечерело. Оставил свое дело, сбегал на речку, искупался в холодной воде, — били в Починовке со дна ледяные ключи, и вода не очень нагревалась даже в июльскую жару, — и отправился ужинать и ночевать к Щепову.

* * *

И вот мы снова на той же поляне. И утро похожее, — погода, видимо, установилась не на один день. Сначала у меня болело все тело, мышцы были словно неэластичные, как бы деревянные. Но я разломался, втянулся, и дело пошло ходко. Только и слышны шуршащий свист кос да позванивание брусков.

Снова завтракали в тени куста. Я смотрел на просвеченную солнцем паутину, всю в капельках росы. В середине ее сидел паук крестовик. И мне совершенно случайно вспомнилась птичница Агашка-монашка, что показывал мне Щепов вчера в Пескове, называя деревенских жителей, проходивших изредка мимо окон. Я спросил:

— А что это у вас Агашку монашкой зовут? В самом деле монашкой была, что ли?

— Полно, — сказал Щепов. — Какие у нас монашки! У нас и в бога-то даже старые старухи на десять процентов верят. Праздники некоторые, скажем, отмечают. А ты спроси: чего тот праздник обозначает? Никто ни шиша не знает. Знают, что солод есть, надо пива наварить да гостей собрать, потому как сам в гостях бывал. А молодежи тоже хорошо: матки не забранят, коли до рассвету домой не явишься. Вот и вся религия.

— Так почему же Агашку-то зовут так?

— Одна живет. С детьми, конечно. Один жилой дом в Зяблухах остался. Работает у нас на птичнике. Наш председатель маленький птичник сохранил. Для внутренних, говорит, нужд — для детсада, столовой. Она и работает. Ничего работает, а живет в Зяблухах.

— Чего ж это?

— А принцип такой подошел. Уважают ее принцип, а то бы давно радио и свет к ей обрезали. Переезжай к людям! А у нее вроде заклятия такого, заговора, что ли.

— Какой же это принцип? — заинтересовался я.

— Да чтобы мужик к ей возвертался. Трое ребят у нее. Один уж в городу, другой в колхозе работает, на тракторе, да девчонка пяти годов есть. Все от одного мужика, от мужа, от Егора, стало быть. А Егор все пропадает. В финскую пропал без вести. Она крепко ждала. Объявился ведь, паразит. И с наградами. В Отечественную опять нет его. Даже похоронка пришла. Она ни в какую не верит. Из Зяблух народ съезжает — она живет. Прилетит, слышь, на родимое гнездо. Что ты скажешь, хошь — верь, хошь — нет, — прилетел. Орден Славы имеет. Вот ведь она, Агашка-то. Выждала. Сейчас опять ждет.

— А сейчас-то где?

— На стройке, должен приехать. И она без него никуда — ждет себе да ждет. Вера у ей такая. Давай потяпаем еще, потом пойдем, дак я тебя через Зяблухи проведу, еённый дом укажу.

Чистая часть поляны уже вся покрылась покосивами, валками травы. Мы врубались в таволгу, окашивали малину, сбивали высоченный иван-чай. Анатолий Федосеевич размахался по просеке, уходя все дальше и дальше в лес. Только голубая линялая его рубаха, выпущенная на брюки, мелькала среди стволов. Часам к двенадцати с поляной было кончено.

— Ловко, ай, ловко! — по-детски радовался Щепов, когда мы шагали к дому. — За компанию-то, знаешь… Мне бы одному ровно неделю тюкать. Завтра на другой мой участок пойдем, у речки. Ну-ка, давай завернем в Зяблухи.

В Зяблухах сохранились развалины старых дворов и сараев. Дома были увезены. Что-то здесь напоминало старое пожарище. Наливались мелкие яблочки в брошенных садах. По улице шли два ряда мощных лип. Липа нынче цвела рано, и ее ни с чем не сравнимый аромат заполнял всю округу.

— Медонос, — констатировал Анатолий Федосеевич. — Многие здесь пчел водили. Я, между прочим, тоже ульи держал. Да бросил. Канительное дело. Потом, пчелы чистоту любят, запаху не терпят. А я то с работы потнешенек приду, то под хмелем! — Щепов засмеялся.

Агашкин дом стоял в целости, вокруг все было прибрано, словно и хозяин никуда не отлучался. Маленькая белоголовая девчушка играла в тени у крыльца. У нее тут было целое хозяйство: куклы сидели за самодельным столиком, на котором стоял игрушечный самовар. Она что-то пришептывала, приговаривала, а увидев нас, нисколько не испугалась и спокойно сказала:

— А мамы нет. Она на работе. А у нас от папы вчера письмо пришло, и мама веселая была.

Мы достали из колодца бадью, попили и умылись. Щепов дал девочке оставшийся огурец, и мы пошли дальше. Девочка поднялась на крыльцо и смотрела нам вслед.

Это вам, писателям, хорошо, — ворчливо пробормотал Щепов, — как Агашка-монашка жить. А ребенку-то каково? Сейчас, конечно, ништо. А вот зимой?

Я представил себе заметенные снегом Зяблухи, узкую тропку в снегу. «Одно название чего стоит». И одинокий Агашкин дом, и белокурую головенку у замерзшего окна. Даже неприятный холодок пробежал по телу. Сейчас же, изнемогая от жары, вспомнил свой мезонин, полки с книгами и обрадовался, предвкушая скорое и такое интересное свидание.

* * *

На следующее утро, когда мы со Щеповым собирались на новый покос, бабка Настя заворчала:

— Чего человека за собой таскает! Человек отдохнуть приехал, а он его мучает. И соседи скажут: хороши, мол, Щеповы, пригласили к себе человека — да и в работники его.

Знаю, мать, — отозвался Щепов. — Ну, я ему посылку осенью налажу. Знаю, чего им в городу надо. Грибов, ягод. Я ему соображу. А оставлять мне его неохота — помощник хорош. Да и поговорить есть с кем.

Я начал доказывать, что мне интересно ходить, да и поразмяться не вредно. Но Щепов подвел итог:

— Ладно, ладно! Раз я тебя эксплуатирую, я тебе интерес предоставлю. Долго будешь помнить.

Он подал мне сумку с завтраком и стал собирать еще чего-то в рюкзак. Я ждал на крыльце. Потом он появился, нагруженный рюкзаком и с ведерком в руке.

— Ухи наварим, — сообщил он мне. — Я ведь, брат, понимаю, чего вам, приезжим, нужно. Надо бы хариусов наловить, да время нет. А обыкновенной ухой попотчую. Когда я в председателях ходил, так уполномоченных, кариспандентов этих перевидел, как блох. И ни один со мной не ссорился. Потому что в грибное время я ему селянку из грибков. Или вот такое — ушицу на берегу. Ему ведь не еда важна, а чтоб на берегу, да под деревцом, да с бутылочкой. Он и сам купит, было бы что в городу вспоминать. Любят ведь деревню-то, любят. Не жить, а так… Уха, грибы. Стихи какие написать. Я с уполномоченными душа в душу жил, никогда не ссорился.

— Так ты и председателем был?

— А как же. Два срока. Да ведь у нас редкий мужик из села в председателях не ходил. Колхозы были, почитай, в каждой деревне. А председатели часто менялись. Иного снимут за то, что овец держит. Другого, наоборот, что романовскую овцу перевел. А как ее не прекращать, когда нам цигаев, скажем, рекомендуют! То кукуруза, то травы, то еще что. Так вот и менялись, как часовые у склада. Не успеешь дела принять — сдавать надо.

Вышли к Починовке. Щепов снял брюки, закатал подштанники и достал из рюкзака небольшую капроновую сетешку.

— Ты что это? — изумился я. — Браконьерить? Сам же браконьеров шугал!

— Так они в неположенное время утку бьют, — наставительно объяснил Щепов. — Это непорядок. А у меня здесь что, нерест сейчас, что ли? Если я двух щурят выну, в речке лучше будет. А мелочь в таких ячеях не запутается. Выдумали глупость — удочкой ловить. Да ты знаешь, раньше вся Починовка в сетях была, в вершах. Вся перегорожена. И рыбы — завались. Химия все повывела. Вон маслозавод сколько, заразы в нее спущает. А ты Щепова винишь. Щепов еще сопляком тут рыбу ловил. И будет ловить, пока жив.

Я понял, что спорить бесполезно, и промолчал. Анатолий Федосеев и ч полез под берег ставить сеть на самолов.

Утро развертывалось ядреное, румяное, без хмуринки, без облачка. Косилось споро. Я теперь втянулся по-настоящему и обгонял Щепова. Правда, Анатолий Федосеевич сегодня чего-то частенько приостанавливался, прерывал работу. Собрал сушняк для костра. Устроил рогатки с поперечиной для ведерка. Как-то по-обычному суетлив был Щепов, что не походило на него.

— Эх, едрит твою налево, и день будет! — вырвалось у него. — Пойдем-ка, я ботну, потом сетёшку вынем, позавтракаем.

Он побурлил палкой в бочажках и вынул сеть. В ней запутались подъязок и небольшой щуренок, ярко блестевшие на солнце.

— Вот чего нам и нады, — обрадованно говорил Анатолий Федосеевич, разводя костер на самом берегу, возле большого куста.

Становилось уже жарковато. Я выкупался и улегся на крупном теплом песке. А Щепов колдовал над костром на крутике надо мной и рассказывал:

— Здеся сиживали мы не единова. Тогда рыбы было, гриба, ягод. Я все дивлюся, куда подевалось. Народу в пять раз боле было. Ловили, носили, собирали, впрок готовили. И всем хватало. А ты — браконьер. Сейчас хариуса, пожалуй, один я знаю, где искать. А зайцев было! А глухаря, а тетерева! А белого гриба! Боже ты мой… Вот она, ваша химия! Удобрения эти, дусты разные. Вредное травят и здоровое.

— Так ведь и без нее никуда, — вставил я.

— Ни куда-то никуда, а поосторожней бы надо. С расчетом, с головой. Раньше даже из уборной льешь с расчетом, а то вся картошка в ботву уйдет. Опять же не только химия. А и леса валят направо и налево. Стон стоит. А вы, кариспанденты, знай помалкиваете. Вам-то что! Не вам здесь жить.

— Пишем! — огрызнулся я. — Не читаешь ты ни черта.

— Как бы тебе, — обиделся Щепов. — Я завсегда в курсе. Даже старуха у меня и та в курсе. Спроси ее, она тебе всю программу выложит. Нынче, брат, все про всё знают…

Поспела уха. Хлебали ее с наслаждением, посыпая зеленым луком и укропом, круто соля. Щепов ликовал:

— Я ж понимаю. Уху нужно варить из той воды, в которой рыбу изловил. И не позже, чем через час после поимки. Тогда в ней весь смак. Тут у меня один уполномоченный был. Из бывших, из богатых, значит. Очень это место любил. И уху. Выпьем, закусим. Запоет душевно: «Меж высоких хлебов…» И со слезой говорит: «Кончаются, Анатолий, ваши места. Кончается екзотика». Какую-то екзотику все поминал. Ну, дохлебывай, собираться станем.

— Как это? А косить?

— Эх ты, Алеша-попович! Попов внук, а не знаешь, что сегодня за день, — рассмеялся Щепов. Он спустился к Починовке и умывался до пояса. На его сухой и темной спине бисеринами блестели капли. Жилистым и крепким выглядел еще старик. Радостно крякая и фыркая, он продолжил: — Петров день сегодня. У Ефремья праздник. А у меня там сватья, два племянника, полно родни. Надо проведать. Старуху звал — ни в какую. «Загребать, слышь, пойду, не время гулять». А я вот проведаю.

…Дома Анатолий Федосеевич долго умывался, причесывал жиденькие волосики, надел вышитую рубаху и новый пиджак с планками колодок. Когда надел шляпу, бабка Настя, неодобрительно следившая за этими приготовлениями, не выдержала:

— Вырядился! Ждут его! В самый разгар сенокосу… Жених, гли-ко, нашелся!

— Проведать надо, — бормотнул Щепов, стараясь не глядеть на бабку Настю. — Я ненадолго. Как, мол, живете? То да сё.

— Смотри, проведщик, — скептически ужала губы бабка. — Долго не шляйся. А то я по тебя приду — доброго не жди!

Я ушел на мезонин и принялся за книги. Мне посчастливилось найти атлас к двутомной «Истории русской церкви» с автографом прадеда. Библии нигде не было, но и это уже являлось находкой. Прадед, взявший себе псевдоним Голуби некий, был автором «Истории» и составителем атласа. Профессор Московской духовной академии, он был одним из сторонников и основателей теории первоапостольского хождения по Руси.

По тропке, виляющей через луг к речке и дальше, к Ефремью, прошел нарядный Щепов. Увидел меня в окошке, помахал рукой и бойко крикнул:

— Пошел в раскат, помоложе себя искать!

Анатолий Федосеевич ушел, а я раздумывал о теории, в создании которой участвовал и прадед. Суть ее сводилась, примитивно говоря, к тому, что христианская религия не была заимствована нами у других народов, а получена непосредственно из рук Иисуса Христа.

Христос якобы разослал всех своих учеников проповедовать свое учение по разным странам. Таковым вот и было первоапостольское хождение по Руси, в результате которого мы получили христианство. Потом, дескать, начались нашествия язычников, христианство подверглось гонениям, но не было совсем искоренено. Так что византийская волна не породила у нас христианства, а лишь вызвала к жизни то, что было даровано от бога и жило испокон веку.

«Очень удобная теория, — думалось мне. — Тут тебе и приоритет, и… И додумался же кто-то!»

Ходил апостол по Руси, нес новое учение прямо от самого господа бога. И вот уже мы не язычники, а христиане — пожалуй, самые ранние в Европе. Ведь от места, где проповедовал Христос, до нас не дальше пешком идти, чем, скажем, в Париж. И препятствий меньше. Любит же человек быть первым. Издревле любит. Вот он первый, наипервейший, сказавший первое слово. А ведь не всегда самое первое бывает хорошим. Ведь кто-то первый придумал испанский сапог, виселицу. И есть же, наконец, автор, самый первый автор большого начинания, который догадался, что книги можно не только читать, а и жечь их, публично сжигать на площадях. Да, всякие бывают приоритеты.

Я знал, что Библия должна была находиться тут. Уже полки на одной стене были разобраны все, книги обтерты и переставлены. Но и на другой стене при беглом обзоре не было видно чего-либо подобного. А между тем тетка с уверенностью писала.

Я продолжал работу и наткнулся на народническую книжку, а потом и на эсеровскую брошюру. «Вот тебе и раз! Какие еще открытия здесь мне предстоят?» — подумал я и засел за чтение. Но мельком взглянул на часы, увидел, что снова не заметил, как промелькнуло полдня, что время обедать и давно пора идти к Щеповым.

Знойно было на улице. Знойно и тихо, без малейшего движения воздуха. Березы и липы, казалось, повесили листики, мирно дремали в тени собаки, и если бы не яркое солнце, было бы похоже, что спит себе Песково глухой ночью беспробудным сном.

У Щеповых на дверях висел замок. Обычно бабка Настя дверь не запирала, а если и запирала, вешала ключ на гвоздик, вбитый в середину двери, приговаривая: «У нас коммунизм». Но ключика не было. Либо она взяла его по рассеянности, либо ушла куда-то далеко и хотела показать, что вернется не скоро.

Я стоял на крыльце, смотрел на замок и соображал, куда же ушла бабка Настя. И вдруг увидел ее. Она шла из-под горы по середине дороги, а примерно на метр впереди нее шагал Анатолий Федосеевич. Держался он слишком прямо, а по тому, как отставлял в сторону деревяшку, чувствовалось, что он сильно выпивши. Вышитая рубаха была расстегнута, шляпа сидела на затылке. В руке у Щепова болталась хозяйственная сумка, которой, когда он уходил, у него не было.

По мере того как муж с женой продвигались ко мне по песчаной укатанной дороге, я стал различать произносимые бабкой Настей слова. Она не кричала, но говорила повышенным голосом, давая себе передых, чтобы подступить к мужу и подтолкнуть его в спину. От некрепкого толчка у Щепова вздрагивала голова, он поспешно подавался — вперед, а потом опять принимал независимую позу.

— Змей ты раззмей! — звонко выговаривала бабка Настя. — Полумоток ты лешев, калаушка ты окаянная! К сватье он пойдет! Харя ты неумытая! Рожа берестяная! Совсем на старости совесть потерял. Чучело ты горбатое! Вишь как он к сватье ходит!

Население Пескова, те, кто находился дома, внимательно следили за этой движущейся картиной. Кто выглядывал из окна, кто стоял на травке у своего крылечка. Птичница Агашка смотрела с дальнего конца села, прикрыв от солнца глаза рукой. Ребятишки, игравшие у дороги, тоже присмирели и глядели во все глаза на процессию. Никто не улыбался, не осуждал, не сочувствовал. Смотрели, да и все, словно перенимали бабкин опыт.

— Налил зеныши-то, змей подколодный! — причитала бабка. — Дорвался, как свинья до барды. Вот я тебе ужоть покажу, калаушке!

Анатолий Федосеевич вроде бы даже прислушивался к бабкиным возгласам. Но вдруг попытался притопнуть деревяшкой и выкрикнул начин трехстрочной частушки:

Вся милиция — родня!

Взмахнул сумкой и бойко фальцетом закончил:

А у Спаса, в Подвига лихе,
Злетина моя!

— Еще и петь придумал! — гневалась бабка Настя. — Сенокос. Люди добрые! Змей-раззмей!..

Но Щепов уже повеселел. Находясь совсем рядом с домом, он еще притопнул, повел кругом осоловелыми глазами и пропел:

Хорошо поешь, товарищ,
Научиться бы и мне.
Мы б пошли лаптями вкалывать
По Северной Двине.

На крыльце он взглянул на меня, получил еще толчок от бабки и совершенно трезвым голосом заявил:

— Во старуха! Ловчей ее никто в сельсовете не ругается.

Сказал и прошествовал на поветь.

— Ой, жарко! Упарилась вся, — говорила бабка Настя, перевязывая платочек и утирая его концом лоб. — Нажрался у сватьи. Идти мне надо. Ты, Олеша, не пускай его одного. Он через час проспится, похмеляться пойдет. Ты уж ступай с им, будь милослив. А то наподдают ему ребята у Ефремья. Больно он любит, пьяный-то, свое доказывать. Сходи, милой.

— Да я уговорю его не ходить, — пообещал я.

— И-и, родной! Дело немыслимое в этот день. И меня-то не послушает. Полвека его знаю. Сходи уж. А мне загребать время, видишь, бабы-то уже направились.

Бабка схватила кусок хлеба, попила воды из ковшика и заторопилась по улице вслед за женщинами. Я прошел в дом и только сел, как с повети Анатолий Федосеевич вдруг завопил экзальтированным голосом Николая Спиченко:

— Ми-и-лая! Ты услы-ышь меня! Под окном стою я с гита-а-ро-о-ю-ю!

Ничего не понимая, я побежал на поветь. Там, раскинув руки, лежал на спине, храпел и сладко улыбался во сне Щепов. Хозяйственная сумка, расстегнутая, валялась тут же. А у самого уха Анатолия Федосеевича стояло на сене одно из чудес двадцатого века — транзисторный приемник, который орал на ухо Щепову цыганские песни. Вытащенная до конца антенна мягко колебалась от густого храпа Анатолия Федосеевича.

* * *

Часа через два, когда жара чуть спала и по деревне пробежал предвечерний ветерок, Щепов, сидя на крыльце и покуривая «беломорину», объяснял мне:

— Крепка-а бражка у сватьи! Ой, крепка-а! Сразу забрала. А приемник у Кольки-механика был. Мой это. Испортился чего-то. А Колька ковырнул раз-другой — и опять поет. Вот ведь. Мне его в премию дали, когда пастушил я.

Анатолий Федосеевич покурил, поглядел вдоль улицы и поднялся:

— Ну, пойдем-ка со мной. А? Меня ведь старуха утащила. Бражки там, пива деревенского попробуешь. На игрище сходим. А то сидишь ты, как монах. А там девки переживают: мужиков-то молодых у нас не лишку. Все такие обломки, как я.

Сколько я ни уговаривал, Щепов стоял на своем. Помня о просьбе бабки Насти, я не очень охотно двинулся за ним. Щепов шел и покряхтывал: болела, видно, голова.

Ефремье находилось в двух километрах от Пескова. Деревня была вся в зелени, в садах. Липовым духом наносило со всех сторон. Анатолий Федосеевич сказал:

— Сейчас тихо. Старики одне празднуют. А обожди, с работы придут…

Сватья Манефа Ильинична чистосердечно обрадовалась, увидев нас.

— Ой, думала, запрет тебя твоя-то, — говорила она, быстро собирая на стол. — Горда стала. Всего-то стакашек выпила и тебя повела. Садись, Олеша, — я понял, что и обо мне был тут разговор, — садись, милок. Не побрезгуй нашим деревенским. У меня все на кипяченой воде, все здоровое, все без хитростей. Не заболеешь.

Появились пироги с рыбой, пироги с луком и яйцами, пироги с кашей. И огурчики, свежие и малосольные, и жареная курица, и вареное мясо, и много другой закуски. В одном графине темнело деревенское пиво, в другом желтела брага. Выпили бражки. Показалась она мне сладкой водичкой. Выпили еще. И что-то резво заговорили сразу все трое. Про урожай, про погоду, про спутники, про колхозное начальство, про болезни. Словом, о жизни. Анатолий Федосеевич поотошел и загибал такие байки, что сватья только похохатывала и отмахивалась обеими руками.

Пришли двое молчаливых мужчин и женщина. Познакомились. Открыли окно, и вместе с запахом вечера и липы в комнату ворвался веселый перебор гармошки.

— Эге! — сказал Щепов, настораживаясь. — А ну-ка, Алеша, проведаем игрище.

— Проведаем, — согласно ответил я, чувствуя, что неведомая сила поднимает меня и ведет куда-то, толкает на необдуманные поступки.

— Ой, старый, — хохотала Манефа Ильинична, — смотри не заночуй на стороне! Ко мне спать приходите. А то Настя тебя да и меня живьем съест.

Вечер был тихий, но душный. Чувствовалось, что близится дождь. Небо обкладывали тучи, и темнело быстрее, чем обычно.

Подошли к вытоптанному «пятачку». Гармонист играл вальс. Кружилось несколько пар, но парней почти не было, в большинстве танцевали девушка с девушкой.

— Вон Любку пригласи, — горячо зашептал мне на ухо Щепов, пихая меня в спину рукой. — Вишь стоит. Лучшая доярка. Зарабатывает — ой… Орден имеет. А грудь-то, грудь-то…

Я смело направился к Любке. Девушка была стройная, полногрудая, крепкая и ладная. Танец получался у меня не совсем — сказывалась бражка. Однако Любка поправляла мои промахи, и ее сильная рука уверенно вела меня по кругу. В общем, непонятно было, кто танцует у нас за кавалера.

— Да ты пригласи ее прогуляться, — возбужденно поучал меня Щепов в перерыве между танцами. — Пригласи. Ступайте к речке. Эх, да я бы на твоем месте!..

— Накостыляют мне ваши ребята, — тоже поспешным шепотом отвечал я.

— Некому костылять, незанятая она, — убеждал Щепов. — Не боись. Эх, мне бы лет тридцать сбросить… Трусоват ты. Значит, не забрало тебя. Пойдем-ка к Анке-продавщице, возьмем поллитруху, эта надежней будет, чем бражка.

— Пойдем, — радостно согласился я, готовый следовать за Щеповым куда угодно и продолжать чудачества. Тело мое приобрело легкость и подвижность, всего охватывала безудержная веселость, обоняние взбудоражили запахи цветов, Любкиных духов и какого-то пахучего мыла. Так и хотелось идти куда-то, петь, плясать. Или тишком над речкой шептаться с Любкой.

Щепов уже стучал в дверь дома с темными, спящими окнами. Кто-то вышел в сени.

— Анна, — проникновенно сказал Анатолий Федосеевич, — вынеси-ка бутылочку.

— Что у меня, магазин на дому? — сердитым голосом пробурчали из-за дверей. — Ишь моду взяли! Знаете, что не положено, а лезете. Я такую бутылочку покажу коромыслом! Проваливайте-ка! Дайте покой. Уломаешься за день, а тут…

— Чего это ты, Анна? — захорохорился Щепов. — Часто ли я к тебе хожу? Это я, Щепов. Анатолий. А со мной карриспандент всех центральных и областных газет! Он везде пишет. Смотри, пропишет и тебе…

— Кончай! — приказал я Щепову. И, видя, что он не отступается, сказал: — Ты как хочешь, а я пошел. Не буду я тут клянчить. И ты давай иди.

Щепов продолжал уговаривать продавщицу, а я вернулся к танцплощадке. Там уже дробили парень с девушкой, выкрикивая задорные припевки. Но Любки нигде не было.

«Вот старый хрен, — негодовал я, — прозевал все из-за него».

Неизвестно было, чего я прозевал, но я разобиделся на Щепова. Тот появился минут через двадцать и, почувствовав мое недовольство, истолковал его по-своему:

— Да не переживай ты! Дала. Правда, маленькую, да нам хватит. Ей-бо, еле выпросил. Сейчас я у гармониста стакан возьму, у его есть, я знаю. Что, Любка? А вот мы этот четок разопьем, так ее и найдем. Отыщем. Щепов, брат, в разведку ходил. Два ордена, шесть медалей. Из-под земли выроем. Я бы с тобой, Алеша, в разведку пошел.

Мы выпили и действительно отправились на поиски Любки. Но Анатолий Федосеевич вскоре совсем опьянел, плел несуразицу и водил меня от дома к дому по каким-то закоулкам. Луна, мелькавшая между тучами, то оказывалась справа, то слева от нас, то светила нам прямо в глаза. Выпитое сильно подействовало и на меня. Наконец я собрался, как следует встряхнул Щепова, крепко взял его под руку и потащил к Манефе Ильиничне.

Она еще не спала, дожидалась нас. Не говоря ничего, только посмеиваясь, проводила обоих к отведенному ложу, на поветь.

* * *

Утром, сквозь дрему, я услышал, как Щепов, кряхтя, опохмеляется бражкой, которую Манефа Ильинична подала ему прямо в постель, и говорит:

— Ты, Манеф, дай-ка нам две косы. Мы покосим, потом домой пойдем. Настена пока остынет. А то она голову мне отгрызет.

— Куда, Натолий? — нараспев отвечала Манефа Ильинична. — Куда, ми-илый? Ведь проспал ты все, ночь-то гроза была — страсть. И сейчас дожжит помаленьку. Сидите. Я сейчас горяченького наварю, позавтракаете. Не часто ведь ты гуляешь, простит Настя-то. Проснется вот Олеша, и посидите, побеседуете.

Но Анатолий Федосеевич упорно стоял на своем. Я поднялся, мы кое-как позавтракали, взяли косы и вышли под мел коньки й, моросящий дождь.

— Самая сенокосная погода, — говорил Анатолий Федосеевич, похмельно дрожа. — Бр-р-р! Сейчас коса как в воду в траву пойдет.

— А не испортит накошенное? — потревожился я.

— Ни. Что в покосивах лежит, не шевеленое, — ничего. А на поляне старуха уже закопнила. Потяпаем маленько, все ругани меньше перепадет.

Ложбинками и пригорками, известными ему тропами вывел меня Щепов на наш сенокос. Начали косить, но вскоре Анатолий Федосеевич выдохся.

— Не могу, — признался он. — Пойдем-ка домой. Приболел, видно, я. Годы, вишь, не те, — виновато оправдывался он. — Раньше, бывало, до рассвету прображничаю, а с рассвета работать. Хоть бы что, хотя и безо сна. Или на войне. А теперь укатали сивку. Пойдем до старухи. Все едино, семь бед — один ответ.

Но бабка Настя, к моему удивлению, не ругалась. Щепов пришел, сказал: «Заболел, матка, что-то худо мне», — и она стала разбирать постель. Потом принялась готовить какой-то отвар из трав и поить мужа…

Щепов лежал день, лежал другой. На третий, несмотря на уговоры бабки Насти, кое-как поднялся и пошел загребать. Вернулся усталый, потный, но порозовевший и объявил, что выздоровел и надо ему сходить в баню, истопленную с утра.

Пошли в баню. Анатолий Федосеевич лег на полок и попросил попарить его. Я выхлестал его веником до кирпичной красноты. Он только поохивал да покряхтывал от удовлетворения. Еще ярче на красной груди проступила татуировка: символическое сердце, пронзенное стрелой, чуть пониже небольшой крест и надпись: «Не забуду мать родную».

Попарившись, вымывшись, Щепов сказал, что совсем здоров. И бабка Настя опять смолчала, ничего не стала выговаривать ему за поход к сватье и ночевку у Ефремья.

Я тоже хорошо помылся и пошагал на мезонин. Моя работа подходила к концу. Пока Анатолий Федосеевич болел, я почти все разобрал. Да и по времени надо было закруглять свое путешествие. Правда, Библии я так и не нашел, но встретилось немало интересного. Наведя порядок в отдельных изданиях, уставив их как-то более-менее систематизированно на полках, я принялся за периодику.

Я листал «Ниву», просматривал ее всю: нет ли где старых бумаг, записок? Принялся за «Живописную Россию». Уже десятка полтора книг лежало на столике, было отобрано, чтоб везти. Перелистывал журналы, книги и никак не мог заставить себя просматривать быстро. Тянуло почитать то одно, то другое, разглядеть как следует иллюстрации. И время летело незаметно.

Приходило время обеда. В этот час ко мне на мезонин пришел Щепов. Чихнул, сел на табурет, закурил и сказал:

— Все в своей пыли ковыряешься.

— Да вот отобрал кое-что, — показал я.

— Ковыряйся, ковыряйся, — добродушно согласился Анатолий Федосеевич и, стрельнув в мою сторону веселым своим глазом, добавил: — Только обедать пора. Да и милиция тебя там дожидается.

— Какая милиция? — ошеломленно уставился я на него.

— Известно, какая. Наша, советская, — неопределенно объяснил Щепов. — Давай-ка пойдем.

Пошли. В большой комнате у Щеповых действительно сидел милиционер. Был он молод, здоров, румян. Крепостью и уверенностью дышало от него и новой его формы.

— В чем дело? — спросил я.

— Да вот письмо про вас пришло, — ломающимся баском сообщил милиционер. — Правда, анонимное, но поговорить все же надо. Слушайте, прочту.

И он прочел приблизительно следующее:

«В религиозный праздник, именуемый Петров день, на деревенском гулянье в пьяном виде появился приезжий человек, выдающий себя за корреспондента всех областных и центральных газет, чего на практике быть не может. Нам точно известно, что он внук попа из Пескова, приехал туда с неизвестной целью, выспрашивает колхозников об их личной жизни, ищет какую-то книгу, а попутно спаивает коммуниста и активиста Щепова А. Ф.

На празднике он приставал к выдающей доярке Любови Знаменской, просил с ним прогуляться. А потом они со Щеповым просили водки у магазинщицы Анны С. На их неоднократные требования, сопровождавшиеся угрозами и разными выражениями, она сначала им водки не дала, заявляя, что в дому не держит. А потом дала поллитру, которую они выпили неизвестно где, и опять пошли приставать к отдыхающим передовикам производства.

Просим вас разобраться и выяснить: что это за темная личность? И с какой целью он все здесь разведывает.

Жители села Ефремья».

— Подписи нет, — сказал милиционер, дочитав.

Щепов, сидевший у дверей и смотревший в сторону, словно о нем совершенно не было речи, сказал:

— Врет, паразит. И всего-то чекушку вынесла. Все врет Санька Гнус.

— А ты откуда знаешь, что он это писал? — спросил милиционер.

— А чего тут знать? — рассудительно проговорил Анатолий Федосеевич. — Он у нас главный писатель, видишь, как он его охаживает, — Щепов мотнул головой в мою сторону. — А ко мне с уважением: коммунист, активист. Думаешь, почему? Я когда домой вернулся, встретил его пьяный и говорю: «Ты, Саня, пиши, потому как я понимаю, это у тебя болезнь такая, не можешь без этого. Только если шибко врать на людей будешь, я к тебе ночью залезу, свяжу тебя и дом сожгу. Тебя живьем зажарю». Он с той поры как увидит меня, на другую сторону улицы переходит. — Щепов затрясся в тихом смехе.

— Зря это ты, — сказал милиционер. — А если бы он пожаловался? Это ведь и оскорбление, и угроза…

— Не пожалуется, — махнул Анатолий Федосеевич рукой. — Трус он. Наскрозь трус. Видишь, без подписи пишет. Меня испугался. А ведь здоровей меня, на одной-то ноге против него не выстою. С детства трус. Потому подметные письма и пишет. На собрании, при народе, он вперед не выйдет, прямо не скажет. Или поссорился бы со мной, дак дал бы мне в морду. Ну, обнеслись по разу и разобрались. Напрямки. А он бумагу переводит. Дрожит, шкура поганая.

— Это верно, он написал, — задумчиво обронил милиционер. — У нас ему тоже особой веры нет. Но документы, — он взглянул на меня, — посмотреть надо. Начальник велел, — словно извиняясь, добавил он.

Я показал документы. Милиционер посмотрел, вернул и удовлетворенно сказал:

— Вот и ладно. А то у нас в прошлом году на двух участках один орудовал. Выдавал себя за члена обкома комсомола, а оказалось — бродяга и две судимости. Бывает.

— А ты-то откуда знаешь, что Саня писал? — подозрительно посмотрел на милиционера Щепов. — Ведь подписи, говоришь, нету?

— Да мы его почерк сразу узнаем, — белозубо улыбнулся милиционер. — Первый раз, что ли…

— Ну ладно, Васька, ты сиди, — обратился Анатолий Федосеевич к милиционеру, — я сейчас сбегаю, и обедать будем.

— Что ты, что ты! — замахал руками Васька. — Я ж на работе. Опять тот же Саня напишет.

— Не напишет. Слыхал, как он обо мне: активи-ист… Кабы честный был, так написал бы: старый пьянчуга Щепов. А ты сиди! Ты не только милиция, а еще и племянник мне. Может, забыл? Дело сделал — и сиди. А уйдешь, обидишь — не прощу. Щепов тебя ни по делу, ни без дела не примет. Так и запомни.

Анатолий Федосеевич простучал деревяшкой по сеням к крыльцу, крикнул что-то бабке Насте в огород и ушел. Мы сидели и молчали. Когда молчать стало совсем неудобно, я спросил:

— Трудный у вас участок?

— Да не очень, — порозовев, ответил участковый. — Я ведь здешний. Это и хорошо, и плохо, — пояснил он, кивая на то место, где только что сидел Щепов. — Сами видите. В этом году совсем тихо. Самогоном кое-где балуются для себя. Так ведь не поймаешь. Нынче из города рецептов навезли… Гонят прямо на керогазе. Стоит кастрюля — не пойдешь смотреть, что в ней. Техника, — усмехнулся он. — А так ничего пока.

— А с религиозными праздниками как? — покашляв, спросил я и сообразил, что сказал глупость.

— Да какие там праздники! — мотнул головой милиционер. — Так, выпивка бывает. А в честь чего пьют, и сами, поди, не знают.

И он многозначительно посмотрел на меня.

Явилась бабка Настя и всплеснула руками:

— Василей! А я думаю: чего это он за бутылкой побежал? Ему, калаушке, только бы причину сыскать. Сейчас, сейчас обедать станем.

Бабка Настя засуетилась, собирая на стол. Попутно поинтересовалась:

— Ты делом или мимо шел?

Василий прочел ей письмо. Бабка Настя рассердилась:

— Надо же, окаянные, чего брешут! Ну, выпили мужики после сенокосу. Знаешь, после такой жары много ли надо? Моему-то особенно. Ну, к сватье сходили, ну, по деревне прошлись. Эко дело! Разве это грех? Мой-то пьяный не буен, а Олеша-то совсем смирен, — говорила бабка Настя так уверенно, словно знала меня всю жизнь. — Ну и люди, ну и люди!

— Да мы выяснили все, — отвечал Василий.

Пришел Щепов с двумя бутылками перцовки. Начали обедать и разговаривать о деревенских делах. После обеда участковый ушел, я отправился на поветь подремать. Немного задержался в сенях и вдруг услышал гневный шепот бабки Насти:

— А ну, говори, старый козел, к кому ты там приставал? Ну-ка, выкладывай!

— Побойся бога, мать, — тоже напряженным шепотом божился Щепов. — Кому я теперя нужон? Кто на меня поглядит? Совсем ошалела на старости лет, Саньке Гнусу поверила.

— Нив чем не верю, — горячилась старуха, — а в этих делах знаю я тебя. Ах ты козел старый! Олешка к девкам — и он туда же. К сватье он, слышь, пойдет! Ах ты…

«Так его, так!» — с некоторой долей злорадства подумал я. И, не дослушав торопливых объяснений и клятвенных заверений Щепова, полез на поветь, в свой полог, ближе к соседу Семену-покойнику.

* * *

Через день я собрался уезжать. Щепов смотрел, как я укладываю книги в рюкзак, и ворчал:

— Куда этакую тягу набираешь? Надорвешься ведь, Алеша-попович.

— Ничего, — бодрился я, — дойду до большака, сяду на попутку, а в районе бандеролями часть пошлю.

— Я тебя провожу, — заявил Щепов. — И так я виноват перед тобой. Не знаю, чем и оправдаться.

— В чем это?

— Да сенокосить заставил, в пьянку втянул, да и с милицией познакомил. Э-эх!

— Ерунда все это, — сказал я. — Вот книги одной найти не могу, а нужна мне она.

— Какой?

— Да Библии.

— Погоди! — обрадовался Щепов. — Так у меня же есть она. Возьми ты ее, пожалуйста. Никому все едино не нужна. Старуха — дак и та теперь с церковью рассталась.

Он повел меня в прируб. Там моему взору предстала целая груда книг. Были тут и журналы двадцатых годов, и газеты. Я остолбенел.

— Чего ж ты раньше мне этого не показал? Эх, ты!

— Так ведь не померли пока, — радостно заговорил Анатолий Федосеевич, довольный хоть чем-то услужить. — Приезжай через год, ладно? Сиди, разбирайся, бери что хошь.

«Так вот и библиотека Катенина валяется где-нибудь», — подумал я. Пропала в наших местах библиотека поэта Катенина, целиком пропала, когда перевозили ее из сельсовета в сельсовет. А уж в ней-то, наверное, есть и пушкинские, и грибоедовские автографы, и еще многое. И эта библиотека — реальный факт, а не отголоски легенд. А попробуй найди! Может, лежит в прирубе у такого вот Щепова…

— На, — сказал Анатолий Федосеевич, — забирай еще тягу себе. Ее матушка Людмила старухе моей подала.

Я взял Библию. На титульном листе было написано: «Профессор М. Д. А. Е. Е. Голубинский». Как раз то, что я искал.

Вышли около полудня. Ветер не давал устаиваться жаре, идти было приятно. Правда, тянул тяжеленный рюкзак, в котором, помимо книг, был и сверток с едой, засунутый бабкой Настей на дорогу. Щепов нес под мышкой Библию, завернутую в «Сельскую жизнь».

На перекрестке нам повстречалась Агашка-монашка. Поздоровалась на ходу и весело крикнула Щепову:

— В Новоселки бегу, к председателю! Мой-то написал, чтобы помощь просила — дом перевозить. Скоро придет. В Песково переедем. «Хватит, бает, на хуторе жить!»

— Ну вот и Зяблухам конец, — как-то грустновато сказал Анатолий Федосеевич, глядя ей вслед.

Распрощались мы на горочке, откуда до большака было рукой подать. Только пожали друг другу руки, как с боковой тропки вынырнула из кустов Любка, одетая по праздничному, с сумочкой в руке.

— А ты это куда? — спросил Щепов.

— В район, — сказала Любка. — Сяду сейчас на попутку — и алё.

— А вот тебе и попутчик, — довольно улыбаясь, показал на меня Щепов. Я уже отошел, но он подозвал: — Поди-ка, Алеша, сюда.

Я подошел.

— Сговорились, — прошептал Анатолий Федосеевич, кося на Любку глазом. И восхищенно добавил: — Ах ты, едрит твою в тарантас! Смотри-ка, смотри! Ну и грудь у нее…

— Полно тебе, старый хрен! — огрызнулся я, дружески хлопая-его по плечу.

Мы пошагали с Любкой к большой дороге. Она взяла у меня Библию. Я обернулся. Щепов стоял на пригорке, по-суворовски отставив левую ногу. Увидев, что я смотрю на него, помахал рукой и крикнул:

— А посылку я тебе пришлю-ю!

— Красиво у вас, — говорил я, вдыхая всей грудью теплый ветер. — А вот Анатолий Федосеевич говорит, что не всем нравится.

— Это Гарьке-то? — уверенно спросила Любка. — А чего такому шатуну понравится? Только приезжает в горячую пору да мужиков поит. Или баб увозит.

— Как увозит?

— Да так. Одну увез, она там от него к лейтенанту убежала. Хорош, видно, и там. Теперь другую увез. Не знаю, не приедет ли опять холостым. Ко мне сватался, хоть и троюродный. Мы тут все маленько родня, — засмеялась она. — Нашел дуру!

«Ну, тут-то и я бы тебе ноги пообломал», — подумал я о Гарьке, поглядывая на Любку.

Она была хороша и красива здоровой русской красотой. Не обращая внимания, что на нее глядят, говорила:

— Напьется и мелет всякую чушь. То трубы у нас тут нету, то еще чего. А у нас дела на поправку идут, — уверенно вскинула она голову. — Ферму на двухсменную работу переводим. Осенью клуб новый откроется.

Я смотрел на Любку, видел ее румяные щеки, пшеничную прядь волос, выбившуюся из-под голубой косынки, слушал ее, а попутно смотрел на холмы кучевых облаков, на поля и леса и думал, что всего-то прожил здесь с десяток дней, а до боли жаль было расставаться. Породнился как-то с местами и людьми, быстро прижился, и неохота было уходить, может быть, очень надолго.

А возможно, и не быстро прижился я, а просто жило изначально во мне чувство родства с этими местами и людьми, чувство древней родины и своей земли. А теперь вот, в теплом июле, пробилось оно, проросло во мне и открылось то сокровенное, чего не знал я в себе. И нашлась та родная сторона, на которой каждый кустик свой, каждый человек тебя приветствует и понимает. И ты близок им, и они близки тебе, и все здесь твое, откуда ты пошел, живешь и куда рано или поздно придешь, найдешь понимание и участие, а если скопил что-нибудь в душе, то и сам принесешь это сюда, как скромную свою лепту.

До чего неохота стало расставаться, что услужливая память подсказала, что ведь здесь, рядом, километров за пятнадцать, живет летами писатель Бородкин. «Вот отправлю книги и заеду к нему, — мигом решил я. — Заеду к Бородкину. За ягодами сходим, по грибы. Поговорим. Надоест еще город-то».

— Хвастает Гарька-то своими заработками, — говорила Любка. — А у нас механизаторы тоже немало зарабатывают. И в животноводстве тоже. Да теперь не слушает его никто. Только он с бутылками ко всем привязывается. Пропьется — матка на обратную дорогу денег дает. Ну, он посылает, правда. А дядя Толя от скуки на старости лет с ним связался. Трубу ему подавай, — рассерженно продолжала Любка, и я понял, что Гарькина болтовня задевает ее всерьез. — Без трубы, слышь, простору не чувствуется. Это у нас-то простору?! Вы поглядите-ка. Нет, вы посмотрите: у нас ли не простор?! У нас ли не благодать?

Я перевел взгляд с Любкиного лица на дорогу. Асфальтовый большак прорезал леса и стрелой уходил в отдаление. Сосновые боры чередовались с березовыми рощами. Вдалеке на округлых буграх виднелись поля и деревни. Мачты высоковольтной линии широко шагали к горизонту и скрывались в синеве дальних лесов. В котловине лежало голубеющее озеро, и облака отражались в нем. А ветер нес медовые запахи из перелесков, с полей, с сенокосов, охватывая нас с Любкой душистой волной.

Да, Любка была права, простор действительно был неоглядный.

По изданию: Воробьев Л.И. Недометанный стог: Рассказы и повести. — М.: Современник, 1985. — URL: https://coollib.com/b/326799/read#t69

Русская литература