Воспоминания
Содержание
1. Детство
Я родился в селе Матвееве, Костромской губернии, Кологривского уезда, в лето от Рождества Христова 1834-е, февраля 28-го. Отец мой – священник села Евсигний Федорович Песков1.
Не один раз при мне маленьком мать моя со смехом рассказывала, что я явился на свет не совсем при обычной обстановке. Почему-то матери нельзя было родить меня в избе: 28 февраля в 1834 году было в среду на масленице и, вероятно, к нам уже наехали масленичные гости – родственники из ближайших сел; как бы то ни было, но не имея возможности родить меня в избе, мать ушла родить на двор, в коровий хлев, в котором при появлении на свет я прежде всего должен был познакомиться с мерзлым коровьим пометом…
Очень рано я начал помнить себя, хотя и не могу с точностью обозначить времени. Первое мое воспоминание есть то, что сижу я в зыбке (колыбели), держусь обеими руками за покромки, на которых она повешена, и усиливаюсь сам себя качать; против меня на лавке сидит моя нянька, крестьянская девочка лет 8–10, и жестами поощряет меня действовать энергичнее.
Из дальнейшего ряда первоначальных отрывочных воспоминаний приведу два воспоминания.
Сижу я в избе за столом на закате солнца, совершенно один. Так как в избе становится темно, то мне одному делается страшно и я собираюсь зареветь. Вдруг слышу шум у нашего крыльца, затем топот ног по лестнице в сенях; расхватываются двери избы, вбегают в избу мать и бабушка (материна мать) и по дороге от дверей к печке торопливо говорят одна другой: «Ты бери ухват, а я возьму сковородник»… Что было далее, не помню: вероятно, я уснул, и меня сонного снесли в постелю. На другой день я узнал, в чем было дело. Священство наше (а его у нас было три священника, два диакона и шестеро дьячков с пономарями) возвратилось из деревни с мольбы и, по обычаю, пьяным; у пьяных людей завязался о чем-то спор, который не замедлил перейти в драку: так вот, мать и бабушка, считавшие нужным принять участие в баталии (вероятно, потому, что и другие женщины сделали то же, так что сражение выходило вообще мужско-женским), чтобы поддержать своих (отца и дедушку- материного отца, бывшего пономарем при отце) и прибегали в избу за оружием…
Когда я был маленьким, еще существовали в нашей епархии, как и в других епархиях, духовные правления, представлявшие собою епархиально-уездные присутственные места. Повытчики или столоначальники и канцелярские чиновники (приказные) этих правлений ежегодно, обыкновенно зимой, объезжали села своих округов, чтобы деньгами и хлебом собирать посильную дань с подведомого духовенства. Наше село принадлежало к округу Солигаличского духовного правления, и повытчик этого правления, с одной стороны, похож был на решительное большинство своей братии в том отношении, что при этом собирании дани с духовенства и при обирании его в виде взяток желал получать и брать как можно более, а с другой стороны – отличался от большинства своей братии тем, что не требовал грубо и нахально, а с мягкой настоятельностью просил, и даже не просил, а просто-таки молил и умолял, доводя свой голос до дребезжания, в котором слышались слезы помирающего будто бы с голода человека. Так вот, один раз этот повытчик приехал в наше село и остановился у нас, т. е. у моего отца на квартире, так как очередь квартирного постоя была отцова. Собрался к нам весь причт, и после выпивки (без которой у нас не сту-палось ни шагу и о чем – ниже) начался торг между повытчиком и нашими о том, что ему с них взять и что им ему дать. Начальный наш иерей, который от лица братии вел торг, был человек очень смелый, не робевший и самого архиерея. Во всю мочь и нисколько не церемонясь он обличал и расписывал побирошество и обирошество приказных, от которых-де житья нет; в свою очередь, повытчик, ни малейше не обижаясь на жестокие речи, молил и молил дать то, что он желал взять; при этом как человек необыкновенно набожный (после в Солигаличе, ходив молиться в одну с ним церковь, я сам видел это собственными глазами) он непрестанно клал на себя большие и истовые кресты; торговля эта представляла необыкновенно любопытное зрелище, и весьма забавная сцена и сейчас перед моими глазами – как живая…
В поре первого детства я был мальчик очень живой и резвый, и поэтому случались со мной и опасные падения с разных высот, и получал я сильные ушибы разных частей тела. Один раз я едва не погиб трагическим образом. Полез я по брусу с полатей на печь и сорвался с бруса, а на полу под ним стояла большая кадка с водой; к счастью своему, я не упал прямо в кадку, в которой мог бы захлебнуться, а задел подолом рубашки за крюк, вбитый в брус для вешания полотенец, и повис над кадкой вниз головой: прежде чем я сорвался с крюка, мать, сидевшая на лавке и занимавшаяся шитьем, успела меня схватить. В другой раз я чуть не сделал себя без глаза. Пошел я с матерью в амбар, что под горницей, и с высокого порога амбара скакнул внутрь его, а внутри амбара у порога лежал большой камень с острыми концами; я, неудачно скакнув, ударился правой бровью о конец камня и сильно рассек ее. Имею свидетельство, что я был мальчик острый. Отец возил меня в гости, на храмовые праздники, к своему отцу, а моему дедушке Федору Никитичу Беляеву, который был священником в селе, находящемся от нашего Матвеева в 20–25 верстах (Успенье-Нейском, т. е. на реке Нее). Вместе со мной приезжал к дедушке в гости другой его внук, Петр Дмитриевич Соколов, ровесник мне, сын его дочери, бывшей замужем за причетником посада Парфеньева. Дедушка ставил нас перед собой и задавал нам экзамен. Двоюродный брат забивал пальцы в рот и ничего не отвечал на вопросы дедушки, а только мычал, я же отвечал на вопросы очень бойко. Дедушка кончал экзамен приговором в сторону двоюродного брата: «Ты, брат, будешь пономарем», а в сторону мою: «Ты будешь у меня академистом».
Ученье грамоте
Помню один случай, когда бойкость довела меня до дубца. Я сказал выше, что дедушка по матери жил в нашем селе, состоя пономарем при отце. Раз бабушка велела мне приходить к ней в гости, чтобы есть лепешки, которые она умела печь великолепно, причем мастерски варила к лепешкам и яйца всмятку. Прибежал я к бабушке и застал ее у печи со сковородником в руках. Задала она мне какой-то вопрос. Я бойко отвечал на вопрос и, вероятно, чтобы вызвать ее удивление к моему молодечеству, ввернул какое-то матерное слово. Бабушка вытаращила глаза и спрашивает: «От кого это, курвин сын, ты услыхал?» Я отвечал, что от ребят на улице. «А, от ребят на улице»,– с этими словами схватила меня бабушка за рубашку и потащила к двери, к стоявшему у нее голику, которым метут избу; выломила из голика дубец и высекла меня довольно порядочно. Лепешками после этого все-таки накормила, а пришедши домой, я имел благоразумие скрыть от матери о случившейся неприятной истории, иначе попробовал бы другого дубца. Матерная брань между нами, поповскими ребятишками, как своего рода бахвальство, была весьма распространена, и в другой раз порядком досталось за нее от отца моим волосам. Как часто меня секли, не могу сказать, но думаю, что нечасто, потому что кроме рассказанного случая помню еще всего один – это, когда отец высек меня за то, что я, отыскивая себе что-то, уронил полку с посудой и почти все, что было на полке, перебил.
Раз я подвергался опасности сгореть. Были мы с работницей в овине, когда в нем сушили хлеб, и мы заснули. Вдруг загорелась стена овина снаружи от искры, попавшей в паз. Из дома заметили, что овин горит, побежали тушить, а обо мне забыли. Но, к счастью, скоро вспомнили и выхватили меня, пожар же потушили квасной гущей, как посоветовали плотники, тогда у нас работавшие.
Когда исполнилось мне шесть лет, отец начал учить меня грамоте. Историю этого учения грамоте, как оно началось, как производилось и долго ли продолжалось, очень плохо помню. Заключаю только на основании также внешнего свидетельства, что выучился я грамоте сравнительным образом скоро. Раз, когда я сидел за книгой и упражнялся в чтении, пришел к отцу по делам службы сосед, диакон. Отца дома не было. Увидав меня за книгой, диакон попросил меня почитать; когда я почитал ему, он сказал: «Ну, брат, ты читаешь славно, а мой олух (диаконов сын, мой сверстник, Менюха, речь о котором ниже, начавший учиться грамоте в одно время со мной) еще ни в зуб толконуть».
Из одного случая, который остался в памяти, следует, что дело при учении грамоте не обошлось без слез. Раз в Великом посте отец рассердился на меня за плохо приготовленный урок чтения. Отправляясь в церковь на обедню, он наказал мне хорошо приготовить старый урок и к старому уроку прибавил новый, очень большой. Я увидел, что мне никак не справиться с уроками, и заревел; мать моя, которая сама не могла помочь мне, потому что была совсем безграмотна, послала меня к тетке – своей младшей сестре Марье Козьминичне, девице, которая была очень грамотна2. Я побежал к тетке, которая действительно помогла мне приготовить уроки, но не к концу обедни, а лишь к вечеру; до этого последнего я и оставался у дедушки, боясь показаться на глаза отцу; перед ужином уже сам отец пришел за мной, сообщив мне, что в награду за мое прилежание меня ожидает на ужин великолепная налимья уха3.
Книга, по которой я упражнялся в чтении, была знаменитая в то время книга, по крайней мере, между священников нашей местности (и если не ошибаюсь, и доселе знаменитая между грамотными людьми из простого народа): «Путь к спасению» Федора Эмина, напечатанная в первый раз в Петербурге в 1780 году и потом много раз перепечатываемая. Красноречие книги, состоящей из восьми размышлений, первое из которых начинается словами: «Опомнися, в светских роскошах погруженная душа моя!», приводило в восхищение нас обоих – и отца, и меня.
Когда мне исполнилось семь лет, отец начал помышлять о том, чтобы отвести меня в училище.
Первым вопросом для него при этом было, какую дать мне фамилию. В то время фамилии у духовенства еще не были обязательно наследственными. Отец носил такую фамилию, а сыну мог дать, какую хотел, другую, а если имел несколько сыновей, то каждому свою особую (костромской архиерей Платон прозывался Фивейским, а братья его – один Казанским, другой Боголюбским, третий Невским). Дедушка, отцов отец, прозывался Беляевым, а отцу, в честь какого-то своего хорошего знакомого, представлявшего из себя маленькую знаменитость, дал фамилию Пескова. Но отцу фамилия Песков не нравилась (подозреваю потому, что, учившись в училище и семинарии очень не бойко, он слыхал от учителей комплимент, что у тебя-де, брат, голова набита песком), и он хотел дать мне новую фамилию, и именно – фамилию какого-нибудь знаменитого в духовном мире человека. Бывало, зимним вечером ляжем с отцом на печь сумерничать, и он начнет перебирать: Голубинский, Делицын (который был известен как цензор духовных книг), Терновский (разумел отец знаменитого в свое время законоучителя Московского университета, доктора богословия, единственного после митрополита Филарета), Павский, Сахаров (разумел отец нашего костромича и своего сверстника Евгения Сахарова, бывшего ректором Московской Духовной Академии и скончавшегося в сане епископа симбирского, речь о нем ниже), заканчивая свое перечисление вопросом ко мне: «Какая фамилия тебе более нравится?» После долгого раздумывания отец остановился наконец на фамилии «Голубинский». Кроме того, что Федор Александрович Голубинский, наш костромич, был самый знаменитый человек из всех, перечисленных выше, выбор отца, как думаю, условливался еще и тем, что брат Федора Александровича, Евгений Александрович, был не только товарищем отцу по семинарии, но и был его приятелем и собутыльником (еще во время учения в семинарии оба были весьма не дураки насчет водки, как большая часть семинаристов)4.
Когда мы учились в последнем классе училища, из семинарии пришло предписание отобрать у всех произвольно данные фамилии и дать им отцовские фамилии. Мы весьма сокрушались, и некоторые плакали. Один из товарищей прозывался Сперанским, а отцу его была фамилия Овсов, и он очень плакал, не желая превращаться из Сперанского в Овсова. Но остается для меня совершенно неизвестным, почему мне фамилия не была переменена; в то время, как моего брата младшего Александра превратили из Голубинского в Пескова, меня оставили с громкой фамилией.
Вторым вопросом для отца при сборах повести меня в училище был вопрос о том, в какое училище меня отдать. Приблизительно на одинаковом расстоянии от нашего села находятся три училища: Галичское, Солигалич-ское и Макарьевское. Макарьев, очень хорошо известный нашим сельским торговцам, которые покупали в нем свои товары (закупавшиеся в свою очередь на близкой к нему и соединенной с ним водным путем Нижегородской ярмарке), был город совершенно неизвестный и, так сказать, совершенно чуждый нашему духовенству, по какой причине отцу предстояло выбирать, собственно, между двумя училищами – Галичским и Солигаличским. Галич несколько ближе к нашему селу Солигалича; он лежит на дороге из Матвеева в Кострому, и можно было вместе возить детей и в училище, и в семинарию. С Галичем весьма живые сношения у нашего прихода, ибо наши крестьяне по зимам ездят в Галич с хлебом чуть не на каждый недельный торг, тогда как с Солигаличем, к правлению которого, перед самым тем, как везти меня отцу в училище, закрытому, принадлежало наше село, вовсе не было подобных живых сношений, и однако отец решил свой выбор в пользу Солигалича. В то время, как предстояло отцу везти меня в училище, в нашем трехклирном селе (т. е. селе, духовенство которого состояло из трех священников, двух диаконов и шести дьячков с пономарями) было достаточное количество учеников училища, причем одна часть училась в Галичском, другая – в Солигаличском. В первом училище учились дети двух других священников села, а во втором учились дети дьячков: предпочтение дьячками Солигалича Галичу условливалось тем, что в Солигаличе было несколько дешевле, чем в Галиче, квартирное содержание учеников. Но причиной, по которой отец решил вопрос о выборе училища в пользу Солигалича, была не сравнительная дешевизна, ибо она не имела для него – состоятельного священника – значения. Причиною предпочтения он выставлял мне то, что, по его сведениям, в Солигаличе лучше учили и лучше секли, чем в Галиче. Относительно последней причины предпочтения Солигалича Галичу отец вовсе не секретничал со мной, а добродушно толковал мне, что лучше будут сечь – лучше будет потом, что вообще это лучше… На самом деле причина предпочтения Солигаличу Галича могла быть иная. Мой отец, великий лентяй, учился в двух училищах – Галичском и Солигаличском, из которого-то он был исключен и переведен был дедушкой в другое. Может быть, Солигаличское училище оставило в нем лучшие воспоминания.
Прежде чем отец отвез меня в училище, постигло нас великое несчастие: 27 декабря 1842 года скончалась матушка. После родов она как-то простудилась, и жестокая горячка в неделю с небольшим свела ее в могилу. У отца осталось нас трое: я, младший меня брат 4-х или 5-ти лет и сестра, всего шестинедельная. Никакой отец не может заменить матери, а тем более отец, весьма жалующий водку, каков был мой отец вместе со всеми нашими духовными. Приехала было к нам бабушка, отцова мать (тогда уже похоронившая дедушку), но и она недели через четыре после матери отправилась вслед за ней на тот свет. Впрочем, если бы она была и жива, то благодаря приверженности отцовой к водке не осталась бы у нас жить. С другой бабушкой, материной матерью, из-за той же водки были плохие лады с отцом, да скоро, похоронив дедушку, умершего после матушки через полгода, та и совсем уехала из нашего села, чтобы жить то у сына, бывшего диаконом в селе Палкине, верстах в 50-ти от нас, то у другой дочери Марьи Козьминичны, бывшей за священником Левашевым в селе Никола на Мёжах, верстах во ста от нас. Быть стряпухой и вообще домоправительницей, насколько это домоправление составляет женскую часть, взята была крестьянская старуха, бабушка Аксинья, которая и повела свою часть домоправления, разумеется, по-крестьянски… Смерть матери сильно повлияла на меня: из мальчика резвого я сделался замкнутым и нелюдимым, начав чуждаться сверстников и игр. Это же обстоятельство было источником уязвлений для моего самолюбия. Бабушка Аксинья повела хозяйство на крестьянский манер. Когда возили меня в училище, она напекала мне подорожников таких, что я должен был съедать их потихоньку, скрывать, боясь насмешек товарищей. Один раз я даже разбросал их. То же и относительно белья – из толстого холста, приготовлено кое-как. О праздниках приготовление стола грубое, не как у людей. Я боялся осрамиться перед гостями и из-за этого иногда уклонялся от круговых пирушек (хождение друг к другу между семинаристами села: нас, семинаристов, было много в селе, заполняли весь правый клирос; по праздникам мы друг с другом обычно перегащивались). Вовсе не могу я пожаловаться, чтобы отец не заботился о нас, но… но без матери стало нам и все время, пока мы росли, было нам плохо…
Прежде чем обращаться к моему учению в училище, я сделаю некоторое сообщение о нашем сельском духовенстве, среди которого протекло мое детство, и поведу речи о котором в моем дальнейшем изложении я не буду иметь подходящего места.
Я уже не один раз говорил, что духовенство нашего села, бывшего трехклирным, состояло из трех священников, двух диаконов, трех дьячков и трех пономарей (теперь стало двуклирное, ибо после меня часть прихода отделена в особый приход). Кругом нас были большие приходы – трех-клирные и двуклирные. И духовенство всех приходов (как, впрочем, и решительнейшее большинство духовенства всей епархии и едва ли не решительнейшее большинство духовенства и всей России, по крайней мере, северной), без преувеличения можно и должно сказать, предано было безмерному пьянству или совсем погружено было в пьянство. Пьяный год священников нашего села, начиная его с Пасхи, был таков. В самый день Пасхи после обедни, поделив между собою отрезы от приносившихся прихожанами в церковь куличей (которые называются у нас пасхами, в крестьянском выговоре – пасками5) и набранные с отрезами от куличей крашеные яйца, священники (разумею под ними весь вообще причт) брали иконы и шли славить Христа по самим себе – сначала к старшему священнику, потом ко второму, потом к третьему и так далее. У старшего священника как будто предлагался братии обед, а в следующих домах – большая закуска. Я сказал, что «и так далее», но это «и так далее» бывало не весьма часто и, во всяком случае, простиралось не весьма далеко: наибольшею частию хождения кончались третьим священником, очень редко они достигали первого диакона и еще реже второго, а чтобы достигали они и до первого дьячка, это как будто никогда не бывало. Хождения оканчивались далеко не оконченными потому, что после закуски у третьего священника люди оказывались в таком положении, что и до домов своих могли кое-как добираться только при помощи жен. А другие не добирались до дома и где-нибудь валялись. Пасхальную вечерню служили кое-как. Только начальный иерей Федор Никитич Елизаров (родной дед по отцу известному писателю Василию Васильевичу Розанову) был крайне крепок: сколько ни пил, нельзя было заметить, что пьяный. Со второго дня Пасхи начиналась слава по приходу, и так как приход наш был очень большой, состоявший из тридцати с лишком деревень, разбросанных притом же на значительном пространстве, то слава продолжалась очень долго. А славить для нашего духовенства значило пить и пить и напиваться каждый день к вечеру до совершенного положения риз. После славы настают так называемые мольбы. Мольбами называются у нас деревенские праздники: каждая деревня имеет по своему собственному празднику, многие имеют их по два, а некоторые даже и по три, и наибольшая часть этих праздников приходится на лето. В день праздника священник с причтом приезжает в деревню, служит в деревенской часовне всенощную (сокращенно) и молебен, совершает крестный ход вокруг деревни и потом, после обеда в отведенной ему квартире, ходит по домам деревни со святою водой и у желающих служит домовые молебны. Если бы священник или кто-нибудь из причта не напился в деревне к вечеру с праздника как следует, то на это посмотрели бы все как на чудо – а наши священноиереи чудес творить вовсе не желали. Домовые молебны днем пьяные священники с причетниками еще служили кое-как. Но состоятельные крестьяне изъявляли желание служить у себя в домах всенощные ввечеру праздника. И, Господи, что это бывали за всенощные: иногда священник едва стоял и кое-как бормотал возгласы; иногда же и не мог стоять сам собой и был поддерживаем с обеих сторон, а возгласы – первое слово да последнее или немного более! А, Боже мой, как пели пьяные дьячки, вспомогаемые пьяными стариками! С окончанием молеб кончался на время период пьянства, и с осени, примерно до половины Рождественского поста, наставал период выпивания. Наибольшая часть наших крестьян ходит на город – на плотничную работу – в Петербург, Казань, Нижний и единично в разные другие города. Так как все мужики возвращаются с работы домой около одного времени, то и бабы наши родят около одного времени – это время есть осень. При очень большой величине нашего прихода, имевшего на трех священников около двух тысяч мужского пола, и крестин у нас бывало очень большое количество. Поехать в деревню на крестины всегда по каторжной дороге, ибо таковы дороги наши осенью, и иногда в каторжную погоду, и не выпить при этом возможно лучшим образом было бы до крайней степени странно, так как, возможно, хорошая выпивка при данных обстоятельствах (дорога или же вместе дорога и погода) не только была извинительна, но и прямо требовалась благоразумием. Прекращалась или не прекращалась выпивка за некоторое время до Рождества Христова, это зависело от обстоятельств: не было треб – прекращалась выпивка, были требы – не прекращалась. После Рождества Христова опять слава, при которой большее пьянство, чем при пасхальной славе, ибо о Пасхе из прихожан находились дома только старики и не пошедшие на город малосемейные, а о святках все мужики были налицо и многие из них с принесенными с города большими деньгами. После славы – свадьбы, которые обильно орошались водкою со стороны духовенства два раза – при их так называемом укладывании6 и при самом венчании. В нашем очень большом приходе также очень помногу бывало свадеб, как и крестин – у каждого священника редкий год менее 15 свадеб, а в иной год и по 20–25. Свадьбы наиболее пригонялись к последней неделе мясоеда (так как ранее не управлялись с приготовлением к ним), почему и венчаемо было каждым священником свадьбы по три, по четыре в день. Свадебные поезда, приезжавшие в дом священника, привозили с собою закуску и водку и угощались после венчания. Если новобрачный давал лишний полтинник, то попы говорили новобрачным речи, начинавшиеся словами: «Нововенчанная чета!» Эти речи были откуда-нибудь заимствованы. Первое браковенчание, предшествуемое небольшой выпивкой, совершалось довольно как быть; второе браковенчание, после основательной выпивки, совершалось весьма с грехом пополам, а третье браковенчание, после второй основательной выпивки, совершалось уже решительно Бог знает как… Масленица составляла собственный праздник священников, который они справляли с возможно обильными возлияниями между собой и своими гостями. На Великий пост прекращалось пьянство священников (хотя представлявшихся единичных случаев выпивки священнники не могли опускать), а затем начинался новый пьяный год…
Много куролесили наши священники, и можно было бы рассказать о них большое количество анекдотов. Ограничусь одним, в котором замешана нечистая сила и который имеет научное значение. Раз зимой в полночь, когда спали, раздается сильный стук под окном нашей избы. Все мы в испуге пробудились, и отец побежал к окну. Под окном соседка наша дьяконица кричала: «Батюшка, Христа ради встань». Отец побежал на крыльцо и спрашивает дьяконицу: «Что ты?» «Кормилец, – отвечает дьяконица, хныча, – пропал мой дьякон; он ездил с отцом Никитой на крестины в деревню N; назад вез их мальчик; отец Никита7 приехал домой, а дьякон слез у мальчика с саней и куда-то пропал». Отец бросился к начальному священнику (отец был тогда младшим священником). Начальный иерей тотчас же сбил пономарей и послал их искать дьякона. Доехав до того места, где, по рассказам мальчика, дьякон слез у него с саней, пономари начали кричать. Довольно долго кричали они понапрасну, наконец, издалека начал доноситься до них весьма жалобный голос дьякона. Пошли они на голос и нашли дьякона в лесной чаще, примерно в трех четвертях версты от дороги, стоящим по ворот в снегу и ревущим. Взяли его пономари и привезли домой. Когда он совсем прочухался (отрезвился) и проспался, спрашивают его: «Что с тобой сделалось и зачем ты попал в лес?» Он отвечал: «Когда мы ехали с отцом Никитой, нагнал нас сзади N.N. (диакон назвал по имени и отчеству знакомого крестьянина); он похлопал меня по спине и говорит: «Полно, дьякон, ехать, вставай-ка, пойдем»; я встал, понюхали мы из одной табакерки табаку и пошли сначала за санями, а потом в сторону; вел он меня, вел в сторону, довел до этого места, захохотал и пропал».
Прибавлю про этого дьякона, весьма любопытного в своем роде человека, о котором мне придется упоминать и ниже, еще анекдот, уже без чертовщины. В Преображеньев день поехал дьякон на мольбу в деревню, отстоящую от села на четыре версты. На другой день возвратились из деревни священник и причетники, а дьякона нет. Ждет дьяконица день, ждет другой, а дьякона все нет как нет, между тем люди сеют озимое. Побежала дьяконица в деревню и нашла дьякона председательствующим в компании стариков, которые, за выпитием всей водки и даже всего пива, допивали брагу. Схватила дьяконица дьякона за волосы и вытащила из-за стола – она была женщина очень мужественная, настоящая бабелина, а он был человек тщедушный. Оседлала дьяконица лошадь, положила на нее мешок с собранным печеным хлебом, посадила на нее дьякона, взяла повод в руки и, ведя лошадь на поводу, пошла домой. Шла она и приговаривала: «Вот я тебе, пьяница, вот я тебе, чихирь!» Но дьякон придумал свою остроумную штуку. Когда они вступили в лесок, находящийся между деревней и селом, он улучил минуту, сбросил с лошади мешок с хлебом, вырвал у дьяконицы повод, хлестнул ее им, быстро повернул лошадь в сторону и во все лопатки поскакал по лесу… Дьяконица заорала было: «Дьякон, расподлец!» – но дьякона-подлеца и след простыл. Возвратилась дьяконица в село с мешком хлеба на спине, а дьякон уехал в находящееся верстах в 15-ти от нас село на праздник. Подождала его дьяконица дня четыре и отправилась за дьяконом, взяв у сестры дьячихи лошадь, запряженную в навозную двухколесную ящикообразную телегу8. О похождениях дьякона узнало все село и результаты вторичной экспедиции за ним дьяконицы ждало с нетерпением. Когда появилась она в сельском поле со своей телегой, в которой лежал дьякон, чуть ли не привязанный, и к которой сзади привязан был его, так сказать, боевой конь, то мальчишки оповестили всех, и ему, дьякону, была устроена триумфальная встреча…
Как только сойдутся попы, так непременно речь о том, как бы устроить выпивку. Надо сказать, духовенство наше жило дружно: никаких ссор не было.
Помню раз, собрал я отца в поле сеять; когда он вернулся, я вышел, чтобы принять от него лошадь, и заметил, что отец мой пьян. Это меня удивило. Оказалось, что, выехав сеять, отец нашел пашущих человека три-четыре из причта. Сейчас же послали за водкой и все напились, как водится.
Против порока пьянства духовная власть принимала одни бумажные меры, но как они влияли на наше духовенство, можно видеть из следующего. Раз во время возки снопов с поля, устав от складывания снопов, мы сидели, отдыхая на берегу ладони (тока). Вдруг является перед отцом, который был тогда старшим священником, рассыльный от благочинного с бумагой в руке. В бумаге содержалось извещение от благочинного, что получен из Синода строжайший указ относительно поведения священников, и что он (благочинный) скоро явится в село. Отец прочитал бумагу и, с улыбкой передавая ее мне, сказал: «Знаешь, что это значит, когда благочинный приезжает по обыкновенным делам, то мы ставим на собор по четверти, а так как он приедет по необыкновенному делу, то придется поставить полведра».
Не знаю, как теперь живет духовенство нашего села и нашей местности9. А что касается до моих сверстников, то они были еще хуже наших отцов. Отцы пили, но не умирали от водки, а из сверстников моих, бывших священниками в нашей местности, трое или четверо преждевременно отправились на тот свет от водки…
2. Училище
Нас (меня и сына дьякона Менюху, о котором сказано, нашего соседа и моего сверстника) привезли в училище на первой неделе Великого поста 1843 года. Помню, как везли меня в училище. Все время, как мы с отцом ехали, шел снежок, и поэтому все время я лежал в санях, накрытый рогожей. Когда мы были верстах в 12-ти от Солигалича, на возвышении, в долине под которым лежит город, отец поднял рогожу и сказал: «Вставай, смотри… приехали. Вот город!» Я встал, взглянул, и у меня сильно упало сердчишко. Думаю, что вот, в продолжение шести лет будут тебя здесь мучить, и ни одной ночи не будешь спать спокойно.
В то время в училище было четыре класса: 1-й одногодичный, 2-й тоже, 3-й, называвшийся грамматикой или низшим отделением, для одних 2-годич-ный, для других 3-годичный, потому что из 2-го класса в грамматику переводили каждый год, а из грамматики через два года, 4-й, называвшийся синтаксимой или высшим отделением, 2-годичный. В первый класс принимали во всю первую половину учебного года не позднее Великого поста.
Привели нас в 1-й класс (в котором было около 45 человек) и посадили, конечно, на самые последние места. В первый же день пришла в наш класс толпа синтаксистов под предводительством своего секаря (секарь – великий человек, которому ученики носили пироги, колобки и даже деньги). Секарь посмотрел на нас и говорит, указывая на дьяконова сына: «Это сыч!», а меня, смотревшего исподлобья, поднял за подбородок и сказал: «А это медведь!» Так получили мы прозвища, с которыми и проучились в училище. (Если не все до одного ученика, то наибольшая их часть имела свои прозвища).
Из 1-го класса во 2-й я перешел 7-м или 9-м, теперь не помню. Наш учитель (Павел Никитич Альбов) был чрезвычайно ревностный человек: кроме чтения, чистописания и пения он преподавал нам краткий катехизис, старался всевозможным образом объяснять его и нередко обращался к нам с вопросами: «Что это значит? Кто это объяснит?» Я часто вскакивал и, должно быть, отвечал удачно. Поэтому меня и повысили, несмотря на то, что пришлось учиться мало: приехали, как сказано, Великим постом и после Пасхи привезли нас поздно вследствие бездорожицы.
Во 2-м классе сначала я оказался значительно ниже, потому что впереди сидели старички (ученики, оставленные на второй год). Затем скоро они сплыли вниз. В этом классе я повысился сначала на третье место, затем на второе. Произошло это так. На классе русской грамматики учитель заставил склонять слово «сук»; начиная с третьего ученика, все говорили множественного числа именительный падеж «суки»; учитель замечал на это «неладно» и сажал. Спросил меня; я недоумевал, в чем неправильность, но вдруг сошло на меня вдохновение, и я неожиданно для себя выпалил: «Сучья». «Молодец,– сказал учитель,– садись ты третьим». Теперь я оказался в соседстве с дьячковым сыном из нашего села, который сидел вторым учеником (Владимиром Петровичем Птицыным, умершим еще в училище). Он был сын дьячка из отцовой части, и поэтому очень не желал, чтобы попов сын обсел его; а попову сыну весьма хотелось пересесть его, что скоро и случилось. На урок священной истории учитель принес какую-то книжку, прочитал из нее какое-то повествование и заставил повторить сначала его, потом меня. Я пересказал, должно быть, складнее, и учитель пересадил нас одного на место другого. Птицын со слезами уступил место попову сыну.
В грамматике при низшем отделении, помню, один раз отличился я на уроке греческого языка. Учителем бьш П. Н. Альбов, который учил нас в 1 -м классе и который во время нашего учения во 2-м классе переведен был в грамматику. Задал он нам экспромт: «Одна лакедемонянка, отправляя сына на войну, вручила ему щит и сказала: «Или сей или на сем». Один я правильно передал фразу по-гречески: «Или сей или на сем». Учитель пришел в восторг, вызвал меня из-за парты и прочитал целую рацею. Слов его теперь не помню, но смысл их такой: «Ты будешь большой человек, но смотри не превозносись, будь смиренномудр!» Для товарищей и для меня самого слова эти показались удивительными, и мы недоумевали, за что он меня превозносит.
В синтаксиме никаких отличий я не сделал. Учился как следует и перешел, кажется, в семинарию третьим (первым – Ключарев, вторым – Перепелкин, третьим – я).
Смотритель нашего училища Яков Мартьянович Яхонтов был страшный взяточник и обирала. Через его руки проходили деньги, назначенные на содержание казенно-коштных воспитанников, и он отдавал из них только плату квартирным хозяйкам и то с грехом пополам (они должны были по многу раз ходить к нему и кланяться во всю мочь). А все, что затем оставалось от ассигновки каждому ученику, смотритель клал в свой карман. Отцов же он заставлял расписываться в книге в том, что все получили полностью. И так велось многие годы, это стало обычным: конечно, смотрителя ругали, но долго доносов не было. Перед экзаменами он объявлял заранее, что столько-то учеников переведет в следующий класс, а стольких-то оставит. Отцы слабейших учеников должны были являться к нему со взятками рубля 3–5, смотря по сану, а некоторые псаломщики умели отделываться одними поклонами. И вот некоторых из этих учеников смотритель переводил, других оставлял на повторительный курс вместо того, чтобы исключать. Исключал понемногу, человека по два.
Брал взятки смотритель и с самих учеников. На масленицу нас отпускали в среду, но многим хотелось уехать в субботу на предшествующей неделе, и ученики должны были давать взятку смотрителю, чтобы отпустил их домой ранее. Давали двугривенные, будто бы даже гривенники. Смеялись, что смотритель брал и связки баранок.
Наконец, его постигла кара Божия. Приехал в училище ректор семинарии, Порфирий Соколовский (умерший на покое после удаления с Томской кафедры в 1865 году), и враждовавшие со смотрителем его родственники рассказали все ревизору. Наряжено было формальное следствие. Смотритель был отставлен жалчайшим образом. Года полтора был он без места, затем благодаря ходатайству петербургских родственников назначен в Рязанскую семинарию профессором истории. Истории он не знал, а готовиться к урокам по старости не мог; к тому же он был еще и заика. По всему этому он служил посмешищем для семинаристов. (Отставка смотрителя произошла в то время, когда я учился в Академии, и об его жалком существовании сообщали мне мои академические товарищи из Рязанской семинарии).
Учителем 1-го класса, когда я учился в нем, был П. Н. Альбов, о котором сказано выше. Учителем во 2-м классе сначала недолго был Алексей Иванович Веселовский, столь же усердный к своему делу, как и Павел Никитич. А потом, по переходе его в Макарьевское училище, ближе к своей родине, был назначен в учителя 2-го класса Яков Максимович Касторский. Как преподаватель никуда негодный, и по внешности своей он был человек жалко-смешной: будучи маленького роста, он ходил на страшно высоких каблуках, как на ходулях. В грамматике, или низшем отделении, учителями были инспектор училища протоиерей Никольской церкви Петр Скворцов и П. Н. Альбов (как упомянуто выше, переведенный из учителей 1-го класса). У инспектора ни на голове, ни на лице не было ни единого буквально волоса. Болтали, что в молодости он занимался любовными похождениями и что какой-то женщиной и за что-то был вымыт каким-то настоем, от которого вылезли у него все волосы. На голове отец Петр носил парик, и от учеников ему была кличка «Парик». Инспектор был, кажется, человек не глупый и в молодости, может быть, учитель был порядочный. Но при нас он был уже стариком и учительством занимался весьма мало. О Павле Никитиче сказано выше.
В высшем отделении учителями были: смотритель училища и о. Михаил Трофимович Голубев, священник Борисоглебской церкви. Смотритель был учителем не особенно важным, но мы весьма довольны были тем, что на классе географии он читал нам выдержки из описаний путешествий в неведомые дикие страны. Учебных пособий по географии было мало. Карты старые, за исключением карты России. Вместо глобуса смотритель приносил в класс картошку. Картошка выбиралась с бородавками, и смотритель объяснял нам, что хотя она имеет бородавки, тем не менее кругла, потому что бородавки сравнительно с величиной картошки ничтожны: так и земля кругла, несмотря на то, что имеет высокие горы, которые ничтожны в сравнении с ее величиной. Отец Михаил прекрасно рассказывал священную историю.
Принято было у отцов наших, привозя нас в училище после каждых каникул «являться» к смотрителю, а также к тем учителям, у которых кто из нас учился, и делать им посильные приношения. Священники, делавшие приношение сравнительно значительное, рубль и выше, были угощаемы смотрителем и учителями водкой, так что порядочно напивались (а окончательно напивались по вечерам на собственный счет).
Мы, ученики, были до некоторой степени барщинными крестьянами по отношению к смотрителю и учителям. У тех учителей, которые имели собственные дома, мы, во-первых, набивали погреба, во-вторых, ранней весной переносили дрова с открытых дворов, на которых они ставились в продолжение зимы дровяниками, в дровяные сараи. Смотритель, помнится, посылал нас раз в лес за земляникой. Земляники мы набрали мало и хотели было купить, только не нашли, у кого купить. За нашу работу смотритель благодарил нас словами. У инспектора давали нам по куску хорошего порога с капустой, отец Михаил давал нам деньги, которых приходилось копейки по две на человека.
Секли нас весьма усердно. Березовые прутья в училище привозили возами. Из прутьев, соединяя их штук по десяти, секаря сплетали лозы. Когда мы ждали ревизора, знаменитого ректора Костромской семинарии Агафан-гела, (умершего архиепископом Волынским), то с неделю мы очищали училищный двор от прутьев, остатков иссеченных лоз, втоптанных в землю нашими ногами.
В течение училищного курса я был высечен четыре раза: первый раз – в 1-м классе, один – в грамматике и два раза – в синтаксиме.
Учитель 1-го класса П. Н. Альбов благоволил ко мне, но раз я вывел его из терпения тем, что испачкал до последней степени свою прописную тетрадь. Он надорвал ее и сказал: «К лозе». И как я ни молил его, как ни кричал: «Павел Никитич, батюшка, помилуйте!«- он настоял на своем. Впрочем, это было не сечение, а лишь потеха, били не настоящей лозой, а толстым пуком коротких прутьев; ударили всего раз пять, и я продолжал орать: «Павел Никитич, батюшка, помилуйте!»
В грамматике высекли по такому случаю. Я был очередным дежурным, на обязанности которого лежало мести класс. Но я прошалил и забыл это сделать. Приходит инспектор; видит, что класс не убран, и спрашивает: «Кто дежурный?» Тут я вспомнил, вскочил и говорю: «Я».– «Почему не выметено?»- «Простите, забыл!"- «А, забыл, отправляйся к лозе – мы тебе пришьем память, где следует». Но инспектор был мне приятель: я ходил заниматься с его сыном, моим товарищем. Поэтому сечение было легкое, больше для видимости. Секли на этот раз лозой, но дали ударов пять и отпустили.
В синтаксиме высекли меня два раза, и оба раза жестоко. В наше время были авдитора (так произносили слово, а не аудиторы), лучшие ученики своего класса, которым поручалось выслушивать перед классом уроки товарищей и осматривать тетрадки с вокабулами латинскими и греческими; знания учеников отмечать в нотатах. Нотаты клались перед уроком на стол учителю. У авдитора выслушиваемые ученики менялись каждый месяц. Я был авдитором, в один месяц достался мне в авдиторство родственник смотрителя. Посмотрел я в его тетрадку с латинскими вокабулами и вижу, что скверно. Я задумался, доносить об этом смотрителю или нет. Доносить я опасался, чтобы не оскорбить смотрителя. Так и не донес. Смотритель пришел в класс и первым делом начал осматривать тетради у той парты, на которой сидел его родственник. Посмотрев на его вокабулы, он надорвал тетрадку, спросил: «Кто авдитор?"- и отправил меня к лозе. Я растянулся, началось сечение, я раз крикнул: «Батюшка, Яков Мартья-нович, помилуйте!» Но секарь начал «спускать» и лозою хлопал над задницей. (Смотритель был подслеповат). Мне стало не больно, и я перестал кричать. Смотритель догадался, в чем дело, подлетел к секарю и дал ему здоровую оплеуху (он был щедр на оплеухи). Секарь рассвирепел на меня и начал угощать меня как следует. Дали мне лоз 20 самых горячих.
Другой раз высекли меня за пение. Голосенко у меня был дрянной, и петь ничего я не умел. До синтаксимы прошел я благополучно – никто меня никогда не спрашивал петь в классе. В синтаксиме, наконец, попался на одном уроке. Сначала пели всем классом, и я тянулся за всеми, потом учитель отец М. Голубев стал спрашивать в одиночку, поднял меня и заставил что-то петь. Я запел так, что весь класс засмеялся. О. Михаил скомандовал: «К лозе!» Высекли очень хорошо, и я прохныкал до конца урока.
Сечение было так обычно и часто, что мы не чувствовали нисколько его унизительности. Единственно, с чем мы считались, это боль. Сечения боялись, и мы спали спокойно только ночь в неделю – ночь под воскресение. Каждый из нас постоянно боялся быть высеченным, потому что могли высечь если не за урок, так за что-нибудь. (Была у нас даже примета, кажется, общерусская, что если при одевании загнется подол верхнего платья, то значит – быть высечену).
Учителя секли сравнительно снисходительно, а смотритель сек истинно жестоко. Дать 100 лоз ученику случалось ему весьма нередко, а иногда доходило и до 200 лоз. Когда я учился в 1-м классе, товарищ мне и соквартирант наделал беду. Ночью разболелся у него живот и он, не добежавши до сортира, испразднился в сенях. Квартирная хозяйка пожаловалась на него смотрителю, и смотритель высек мальчика так больно, что он в продолжение двух-трех недель не мог сидеть, а лежал на животе или стоял. В особенности бросалось в глаза то, что он в продолжение указанного времени и обедал и ужинал стоя.
Другой, остающийся в памяти случай. Ученики одной квартиры что-то такое сделали с квартирой жившего по соседству с ними неважного почтового чиновника (кажется, бросили что-то в окно). Чиновник пожаловался смотрителю, и смотритель задал им такую порку, что мы, товарищи, плакали, слыша вопли истязуемых.
У смотрителя по отношению к ученикам своего класса (т. е. высшего отделения) была особая система сечения, а именно – тупых и ленивых учеников он без пощады драл в продолжение первой трети 1-го курсового года, так что в эту треть каждого курса было в бегах человека 3–4 синтаксистов.
Смотритель и учителя кроме того, что секли, еще драли учеников за волосы, за уши, давали в загорбок кулаком. А учитель 2-го класса Касторский, самый дрянной из учителей учителишко, имел обычай угощать человек пять, сидевших на последних местах, кулаком по скулам. В особенности доставалось одному мальчику, полуидиоту, над которым он нередко потешался.
Сечение прекратилось у нас в училище в то время, когда я был уже в семинарии. Приехал в Солигалич епископ Иустин (впоследствии Владимирский), пришел в класс грамматики и обратился к ученикам с вопросом: «Мальчики, секут вас?» Один мальчик, только что жестоко высеченный смотрителем, вскакивает и говорит: «Секут». – «Больно?"- «Больно». Епископ жестоко разбранил смотрителя, строго запретил сечение, и с тех пор сечение в Солигаличском училище прекратилось и, кажется, не возобновлялось.
В настоящее время училище уже не то, в котором мы учились. Училище, в котором мы учились, находилось на углу между двумя улицами – именно, во-первых, идущей от базарной площади вниз к реке Костроме мимо ванных или лечебного заведения минеральной водой Кокарева, и во-вторых, идущей от ручья, который между варницами и ванными мимо церквей Никольского прихода к Никольской улице. В одну сторону училище смотрело на церкви Никольского прихода; в другую сторону на ручей и на ванные; с третьей стороны его двор смежен был с землей купца или мещанина Маринкина, у которого в доме был трактир; с четвертой стороны его двор примыкал к земле соборного протоиерея Алексея Павловича Тихомирова. Здание было деревянное, одноэтажное, старое, разделенное коридором на две половины, из которых в той и другой было по две комнаты, а всех четыре, по количеству классов училища. В конце коридора, противоположном входу, была отгорожена маленькая каморка (комнатка) для сторожа, который в ней не жил, постоянно находясь у смотрителя в качестве дворника и лакея; а в ней жили его братья, ученики училища (сторож был духовного звания), которые смотрели за училищем и зимой его отапливали. Соседство училища с ванными Кокарева было выгодно для учеников. Когда начинался сезон лечения, учителя секли нас с осторожностью, так как крик лежащих под лозой слышен был бы в ванных, где сидели больные. Когда мы были в син-таксиме, помню, был такой случай. Отец Михаил Голубев за что-то сильно рассердился на одного ученика и хотел его выпороть. Но оглянулся на ванные и видит: стоят лошади Шиповых, богатых помещиков, имевших поместье верстах в 20-ти от Солйгалича, из семейства которых кто-то тогда лечился в ванных, застучал рукою по столу и, указывая в окно на лошадей, закричал: «Счастлив твой Бог, мерзавец. Если бы не это, я задал бы тебе баню».
При училищах Костромской губернии не было никаких общежитий. Ученики жили на квартирах у мещан. Платили 20 рублей ассигнациями, 10 пудов муки, 1 пуд солоду, 1 пуд крупы ячной в год. Содержали нас хорошо: кормили сытно, в комнатах было чисто. Хозяйки наблюдали, чтобы не было слишком много вшей, стригли нас и каждую неделю отправляли в свою баню. Спали мы на полу на своих войлоках, одевались своими кафтанами или тулупами. И начальство наблюдало за квартирами. Только, помню, свирепствовала чесотка, которая была решительно у всех. Летом ходили в кафтанах серого домашнего сукна и босиком, а для праздников дети состоятельных родителей имели сибирки (длинные сюртуки) из нанки (высший сорт коленкора) и сапоги. Зимой ходили в овчинных нагольных тулупах, непременно подпоясанных, потому что под ними была уже рубашка, и в валяных сапогах, а меньшинство в лапотоцках. И мне пришлось походить в лаптях с неделю или полторы в 1-м классе. Отец, привезши меня в училище постом, не захватил кожаных сапог, рассчитывая, что они не понадобятся. Но оказалось, что вдруг настало тепло, дороги покрылись грязью и водой, и в валенках стало невозможно ходить. Хозяйка купила мне лапти и обула меня в них. Как пристроила она мне онучи, не помню.
В Рождество и на Пасхе ученики Солигаличского училища имели обычай петь, ходя по подоконью домов, причем на Пасхе пели по-гречески. Набирали подаяний порядочно, так что некоторым приходилось копеек по 50-ти. Один раз и я принимал участие в этом пении о Пасхе. У одного барина горничные девицы заставили нас петь греческое раз двадцать и дали за это пятак. Но встретился нам учитель наш П. Н. Альбов. Он сказал мне: «Ты сын священника из богатого села, тебе стыдно!» Послушавшись его приказа, я отправился домой и больше уже никогда не славил.
По окончании 1-го класса училища побежали мы, человек 10–12, домой, и по дороге остановились мы ночевать в Чухломе. За неимением капиталов нам пришлось расположиться на ночь в галерее торговых рядов. Только что мы собрались засыпать, как является какой-то господин и приглашает нас, говоря: «Зовет вас такая-то купчиха». Она угостила нас ужином, потом уложила спать на сеновале, утром накормила завтраком, и мы отправились далее.
Во время моего учения в училище были в обычае так называемые рекреации, которые оставили во мне, как и во всех моих товарищах наиболее приятное воспоминание. Они давались обыкновенно в мае месяце, в хорошие дни и состояли в том, что ученики поутру освобождаемы были смотрителями от учения на весь день и отправлялись куда-нибудь за город в подходящее место, чтобы предаться играм.
Дело обыкновенно бывало так. Поутру в хороший день ученики синтак-симы, или высшего отделения, выбирали из себя депутацию, состоящую из двух-трех, обыкновенно лучших, учеников, и отправляли к смотрителю. Смотритель, хотя бы и намеревался дать нам рекреацию, обыкновенно давал ее не сразу, а поломавшись около получаса. Так как ученики сгорали нетерпением узнать, что принесут депутаты от смотрителя, то по дороге от училища к смотрителю чуть не до самого его дома расставляли вестовщиков, которые бы по выходе депутатов от смотрителя, мгновенно, по своего рода телеграфу сообщили о результате депутации. Если результат был благоприятный, то в училище поднимался неистовый крик, можно сказать, вопль. Ученики, как бешеные, вылетали из классов, от радости начинали между собою сражаться сумками и кулаками и бежали на квартиры во всю мочь, так что весь город узнавал, что ученикам дана рекреация. Ученики всей толпой отправлялись за город, предавались разным играм, а именно играли в лапту, в городки, в бабки, которые у нас назывались, обыкновенно, шляками, в жгуты и, отчасти, в карты где-нибудь в укромном местечке, чтобы не видело начальство, которое преследовало карты. Было раз, что один ученик угостил нас даже комедью: поставил на лугу маленькую палатку и, один изображая всех действующих лиц комедии, выходил из палатки одетый то мужчиной, то женщиной и читал монологи. Игра его была не особенно изящна, но смешна достаточно.
Обыкновенно по окончании дня ученики пытались просить рекреации и на другой день. Отправлялись к дому смотрителя или к тому, в котором он находился в гостях, целой толпой и под окнами пели: reverendissime et clementissime domine rector, rogamus recreationem et pro crastino die. Смотритель, если намеревался дать рекреацию и на другой день, что бывало нечасто, все-таки обыкновенно давал не сразу и первоначально, подходя к окну, возглашал: поп datur. Ученики после каждого поп datur усиленно повторяли reverendissime et clementissime… А когда смотритель, изъявлявший желание дать рекреацию, возглашал: datur, тогда ученики с сильнейшими криками разбегались по домам.
3. Семинария
В то время, когда я учился, семинарии состояли из реторики, философии, богословия, иначе называвшихся: низшее, среднее и высшее отделения – все по два года. Училище я окончил третьим, но которым оказался в семинарии, не помню. В реторике я усердно занимался стихотворством и написал поэму «Сотворение мира» под влиянием Мильтона, русский перевод которого был в библиотечке отца. Поэма возбудила в учителе удивление, но восторга не возбудила: удивлялся он тому, что я взял необыкновенно возвышенную тему, но не пришел в восторг, вероятно, потому, что поэма не блистала достоинствами, и мое состязание с Мильтоном было для меня неудачно10. Но одна басня моя (кажется, «Охотник и Медведь»), составлявшая подражание Крылову, вызвала его похвалы.
Помню об одном отличии у этого профессора. Принес он в класс Пролог или Четьи-Минеи, прочел житие святого и задал нам составить к следующему дню изложение прочитанного. Мое изложение ему очень понравилось, он расхваливал меня во всю мочь: «Прекрасно, Голубинский, превосходно, Голубинский!»
Из реторики в философию я перешел третьим или четвертым. Главному профессору (профессору философии) понравились два моих сочинения, какие именно, теперь не помню.
Когда я был в философском классе, возжелал сделаться музыкантом. Из двух инструментов музыкальных, доступных по цене семинаристу – скрипки и гитары, я выбрал гитару, о которой сведущие люди говорили, что на ней легче выучиться играть, чем на скрипке. Купил порядочную гитару за три рубля у товарища, выучился бренчать одну песню «Как у наших у ворот стоял девок хоровод» и дальше не пошел, сознав свою неспособность к музыке.
Из философии в богословие переведен был третьим, никаких отличий в этом классе я не сделал. Разве только отличился со списанной проповедью. Дана была проповедь на Неделю мытаря и фарисея. Сочинять мне ее не захотелось и я обращаюсь к своему сотоварищу и односельцу: «Костюха, нет ли у тебя проповеди на Неделю мытаря и фарисея?"- а у него было большое собрание рукописных проповедей, сделанное еще прежде учившимися его братьями. Он пошел и скоро разыскал поучение. Его я списал и подал. Учитель принес мою проповедь в класс, разбирал ее и сильно раскритиковал. После оказалось, что эта проповедь принадлежи11 Иннокентию Херсонскому и считается одною из лучших его проповедей.
Когда я кончал семинарию, я предполагал поступить в университет на медицинский факультет. Но отец мой из поповского тщеславия или славолюбия решительнейшим образом настаивал, чтобы я ехал в Академию, и говорил: «Если не пошлют тебя на казну, то поедешь на свой счет волонтером». Но меня послали.
Первого ученика второго отделения, в котором был и я, Кап. Ив. Ширско-го послали в Петербургскую Академию, и я оказался вторым. Первым был Василий Николаевич Залесский, но он набедокурил во время вакации: в пьяном виде он встретил помещицу своего села и обратился к ней с нескромным предложением. Та оскорбилась и послала архиерею письмо. Архиерей дал знать в семинарию, и бедного сильно понизили, так что он кончил седьмым. А юноша он был очень талантливый: когда в среднем отделении он написал по философии сочинение большое листов в восемь (а мы обыкновенно писали в лист, полтора, редко в два), то учитель пришел в восторг и говорил, что такое сочинение считалось бы хорошим даже в Академии. Судьбы этого товарища, к сожалению, я не знаю.
При отправлении меня в Академию семинарский эконом снабдил меня одеждой.
В семинарском архиве сохранилась моя собственноручная расписка: «9 августа 1854 года я получил из правления семинарии три пары белья, одну пару выростковых полусапожек, одну шелковую косынку и подтяжки. Студент семинарии Евгений Голубинский».
Семинария в наше время находилась в соборном доме, стоящем на углу к бульвару. Переведена она сюда из Богоявленского монастыря после пожара в 1847 году, происшедшего во время поджогов, бывших в Костроме.
В семинарию мы поступили вслед за тем, как в ней истреблены были последние следы бурсацкого рыцарства: пьянство и дебоши. Пьянство и дебоши, по рассказам очевидцев, бывали грандиозные: разбивали будто бы трактиры, кабаки; для усмирения буянов приглашали, как говорили, солдат, которые и угощали семинаров прикладами. Исправление нашей семинарии произвел ректор Агафангел (Соловьев), умерший Волынским архиепископом1. Будучи ректором Харьковской семинарии, он был послан ревизором в Костромскую семинарию и сделал о ней отзыв нехороший. Его и послали исправлять нашу семинарию. Он действовал свирепо и без милосердия исключал из всех классов, даже из богословия, и несмотря ни на какое место в списке. Ко времени нашего поступления ему удалось усмирить семинарию, и при нас все было тихо и смирно.
В семинарии в наше время не секли. Но был случай, что Агафангел один раз передрал половину богословского класса. Архиерей дал знать, что он приедет на экзамен в первое отделение богословия. Соображая, что поэкзаменовав учеников 1-го отделения, архиерей захочет поэкзаменовать учеников 2-го, ректор распорядился, чтобы и эти пришли в класс. Пришли мы в класс, приехал архиерей на экзамен. Мы, второе отделение, посидели-посидели и рассудили, что архиерей нас не вызовет, и отправились: одни по квартирам* другие в трактиры пить чай. Отправившиеся по квартирам и остались на квартирах, а уходившие пить чай (и в числе их я) имели благоразумие возвратиться в семинарию, чтобы узнать, как там было дело. А дело было так, что архиерей, поэкзаменовавши учеников 1-го отделения, потребовал учеников 2-го отделения. Отсутствовавших учеников ректор переписал, а на другой день ректор всех их и пересек. Сечение было неважное – лоз по пяти, но до последней степени позорное. Один из учеников, старший брат известного канониста Михаила Ивановича Горчакова не хотел было ложиться, но его схватили и растянули.
Тот же Агафангел переодел семинарию, что было на моих глазах, когда я учился в реторике. Помню, он пришел в класс и осматривал наши тулупы; на тех тулупах, которые он забраковывал, он ставил мелом крест. Тулупы наши были покрыты нанкой; ректор потребовал, чтобы были сшиты шинели, а если кто не имеет средств, чтобы покрыли тулупы сукном. Потребовал также, чтобы халаты заменены были сюртуками. И все это с угрозой исключения в случае неисполнения приказа. Переодев семинарию, ректор демонстрировал ее городу, посылал нас из соборного дома, где мы учились, молиться в Богоявленский монастырь, где на месте прежней семинарии возобновлена была церковь, в которой мы молились, по крайней мере избранные, лучше одетые. Устанавливали нас парами (пар двадцать пять), и мы должны были проходить чрез центральную торговую часть города, по которой лежала дорога от собора в Богоявленский монастырь.
Так как бурса сгорела, то все семинаристы, не исключая казенно-коштных, жили на квартирах. Пьянства в наше время открытого не было. Но в трактир большая часть из нас бегали для питья чая, которого на квартирах большинство не пило. Кроме чая требовали себе, если позволяли средства, подовые пироги и трубку Жукова табаку (чубуки у этих трубок были длинные, почти саженные). .
Было у нас в большом ходу обыкновение для добывания денег закладывать одежду, вещи и книги – исключительно казенную Библию издания Библейского общества. Были специальные закладчики, принимавшие семинарские вещи и дравшие жидовские проценты помесячно, а между семинаристами были комиссионеры, которые тоже брали за комиссию деньги или угощение. И я, подобно другим, прибегал к закладам для добывания денег. Иногда не было никакого расчета уплачивать проценты, потому что проценты вместе с долгом превосходили стоимость вещи. По этой причине остались мною не выкуплены шинель и часы. Помню, был знаменитый специально семинарский закладчик – барский лакей (кажется, Кузька) Нелидовых, у которого семинарскими вещами была навалена целая кладовая.
На квартирах одни семинаристы жили на всем хозяйском, уплачивая рублей 11 или несколько побольше. Но это немногие: большинству такой способ содержания был не по средствам. Я жил так недолго (с год), у дьякона девичьего монастыря отца Димитрия Рябинина, который пригласил меня в качестве сожителя к своему сыну Александру Димитриевичу Яхонтову, учившемуся вместе со мною в реторике, и брал с меня поэтому дешевле.
Но большинство семинаристов нанимали только квартиру, и хозяйка принимала на себя обязательство готовить кушанье из их материала. Кажется, она должна была доставлять для стола лишь свою капусту. Стол вообще был не роскошен: щи и каша, щи и каша, а иногда и одни щи. В скоромные дни для щей покупалась говядина, но, конечно, семинарская. Помню, с неделю мы жили без всякого стола. Мы, три односельчанина (два поповича – Костюха, я, третий кто – забыл) промотали деньжонки и питались черным хлебом с коровьим маслом. У каждого из нас было по кринке масла, привезенного из дому: вставши утром, мы завтракали ломтем хлеба с маслом; прибежавши из класса, обедали тем же ломтем с маслом, наконец, ужинали так же.
За квартирами надзирали четыре помощника инспектора, под которыми были главные старшие по одному у каждого, а под ними старшие, те и другие из богословов. Я был главным старшим – обходил, впрочем, очень редко (реже, чем раз в месяц) и расписывался в журнале, что был и все нашел благополучно. Вообще эта должность не доставляла никаких хлопот и авторитета никакого не давала.
В семинарии, насколько я помню, я два раза напивался пьян. Первый раз было это, когда я перешел из реторики в философию. После вакации нас, т. е. меня и дьяконова сына вез в семинарию дьякон (дьякон Алексей Алякрицкий – его сын Вениамин, или Менюха, сначала был Тер-новским, потом дали ему отцовскую фамилию). Сын дьякона был товарищ мой и по годам и сначала по учению в училище, затем он отстал на два года и, когда его перевели в реторику, а меня в философию, дьякон упросил меня поехать с ним до окончания вакации, чтобы поруководить его сыном на экзамене. Приехали мы в Галич. Дьякон оставил свою телегу на базарной площади, распряг лошадь и повел нас в трактир. Заказал солянку и потребовал графинчик водки, потом заставил меня выпить две рюмки водки. Сейчас же я почувствовал головокружение и позыв к рвоте: а так как наблевать в трактире было совсем неладно, то я схватил картуз и полетел к телеге. У телеги меня, кажется, немного вырвало; потом я влез на телегу и развалился в ней ничком. Дьякон с сыном по возможности скоро съели солянку и прибежали. Дьякон запряг лошадь, и мы поехали. Когда ехали базаром, между рядами торговок – лотошниц, я слышал, как одна баба говорила: «Бабы, бабы! Смотрите-ка, околелого семинариста везут».
Как только проехали мы Галич, и меня протрясло на булыжной мостовой, я почувствовал себя как ни в чем не бывало; вылез из телеги и пошел в гору, под которой стоит город.
Второй раз я был пьян, как помню, в богословии. Ехали мы после вакации в семинарию и напились на последней станции. Кто-то из товарищей вызвал меня на хвастовство, говорил, что меня пошлют в академию и т. д. Я начал хвастать, и замечательно то, что я сознавал, что хвастать мерзко, и все-таки продолжал. После мне стало страшно стыдно пред собой, и я дал себе обещание никогда не пить.
Помню одно возвращение домой на вакацию. Мы втроем односельчане: Костюха Птицын, Менюха (Вениамин Терновский-Алякрицкий) и я должны были пешком идти в Матвеево (200 верст от Костромы). Денег у нас троих решительно не было. Менюха вымолил, должно быть, у хозяйки двугривенный, затем взяли в долг в лавочке по два белых хлеба на брата и колбасы и побежали. Пробежали верст 12 и сделали привал на речке Буянке. Здесь мы съели все дотла, побежали дальше верст 30 и остановились ночевать на постоялом дворе. Потребовали молока и черного хлеба, молоко вылили в деревянное блюдо, накрошили хлеба и все поели. Утром позавтракали тем же. Собрались в путь, и надо было расплачиваться. Обращаемся к Менюхе и говорим: «Расплачивайся». Он полез в карман и что-то долго не вынимал руки, затем в другой; начинает обшаривать себя и, наконец, состроив плаксивую рожу, заявляет: «Братцы, я потерял двугривенный!» Мы были смущены и стали думать, что бы нам оставить в заклад хозяйке постоялого двора до возвращения после вакации. Пока мы это думали, подошел товарищ мой и приятель Алексей Михайлович Левашев. У него были деньги, и он заплатил за нас.
Во второй день пробежали верст около 45 и дошли до его села, которое стоит верстах в четырех от большой дороги. Поужинали мы у родителей Левашева весьма плотно: все, что было заготовлено, как метлой помели. Матушка сделала нам яичницу, и ее мы съели; предложила другую, мы поломались для приличия и затем уплели и вторую яичницу. Наутро позавтракали как быть и побежали дальше. Добежали до Галича (верст 25 от этого села), Костюха ушел к своей прежней училищной хозяйке, а мы с Менюхой отправились на постоялый двор и тут голодали. Ходил я к своему учителю Касторскому, переведенному из Солигалича в Галич, просить у него денег: его я считал расположенным к себе и надеялся, что он выручит. Но он отказал самым решительным образом. Костюха, когда вернулся, кажется, на другой день, принес нам кой-чего закусить и заплатил за ночевку на постоялом дворе, призаняв денег у бывшей хозяйки.
Дошли на третий день до знакомого постоялого двора, и там накормили нас в долг. На четвертый день поутру завтракали у тетки Костю-хиной в с. Бушневе, а ночевали в другом селе Троица-Головы у моей родственницы, дьячихи, двоюродной моей сестры. И тут, и там накормили нас отлично.
Начальство и преподаватели семинарии
Ректором семинарии во время моего учения в ней, как сказано выше, был архимандрит Агафангел Соловьев. Уроженец Владимирской епархии, он окончил курс Московской Духовной Академии в 1836 году третьим магистром и оставлен был в Академии бакалавром по кафедре истолкования Священного Писания; в 1842 году определен был инспектором Академии; в сентябре того же года назначен в ректоры Харьковской семинарии; из Харькова переведен был в ректоры Костромской семинарии (1845–1852). Отсюда назначен ректором Казанской Академии, затем был епископом Вятским и скончался в сане архиепископа Волынского в 1876 году.
В Академии, как гласило сохранившееся о нем предание, по отношению к самому себе Агафангел был суровым аскетом, а по отношению к студентам очень строгим инспектором. Рассказывали анекдот, будто митрополит Филарет во время своего житья у Троицы, один раз гуляя по монастырской стене, встретил пьяного студента, остановил его и сделал выговор. Студент, испросив прощения у митрополита, в заключение просил его не сказывать отцу инспектору, опасаясь, что последний возбудит о нем формальное дело и потребует жестокого ему наказания.
Бывши в Академии, Агафангел ознаменовал себя тем, что послал в Синод безыменный донос о неправославии русского перевода Библии, сделанного протоиереем Павским, вследствие какового доноса перевод Библии был запрещен, а литографированные списки его отбираемы. В Харькове под влиянием знаменитого Иннокентия, последующего Херсонского, Агафангел превратился в светского монаха-щеголя, стремившегося вращаться в высшем губернском обществе. У нас в Костроме он представлял из себя олицетворенную, так сказать, величавость: величаво он говорил (для большего эффекта с некоторым пригнусом), хотя бы то и совершенные пустяки; величаво сидел, величаво ходил, как-то изящно постукивая каблуками, и величаво жестикулировал. С особенною величавостью он ораторствовал на экзаменах: говоря совершенные пустяки, не говорил, а изрекал. Мы, семинаристы, весьма его боялись; как будто не меньше нас, семинаристов, боялись его и преподаватели. Почему-то он слыл между нами необыкновенным ученым. Ходила молва, что он ждет получить от кого-то большое наследство и что с этим наследством он собирается уехать в Англию, так как-де ему с его ученостью нечего делать в России (sic!). С необыкновенной помпой совершал он богослужение, окруженный толпой аколуфов, набранных из наиболее миловидных и лучше одетых семинаристов (когда я учился в реторике, во главе аколуфов был теперешний настоятель Петербургского Исакиевского собора протоиерей Иоанн Антонович Соболев).
Лекции по догматическому богословию читал он нам странные. Представляя нас, взрослых юношей, маленькими мальчиками, он пускался в объяснения со своей обычной величавостью таких вещей, которые вовсе не требовали объяснения и были нам понятны. У Знаменского в «Истории Казанской Академии» Агафангел представляется, сколько помнится мне, как будто другим человеком, т. е. вероятно, он в Казани несколько переменился, потому что меняться он был весьма способен.
Инспектором в первое время моего учения в семинарии был Иван Александрович Веселовский, которого мы уже застали больным, и о котором не могу ничего сказать. После его смерти, последовавшей около первых святок, назначен был его преемником Димитрий Федорович Прилуцкий, магистр Московской Духовной Академии 1844 года. Он держал себя обособленно от преподавателей и от учеников и как инспектор не ознаменовал себя ничем – ни строгостью, ни слабостью. Он ознаменовал себя весьма нехорошим деянием по хозяйственной части. Во время переодевания семинаристов ректором Агафангелом, о чем сказано выше, он пошил казеннокоштным семинаристам шинели из отвратительнейшего сукна, которое достал на какой-то фабрике в Ярославле, с подкладкой по грудь, как это было тогда у шинелей студентов Академии. Говорили, что шинели эти стоили по крайней мере вдвое дешевле того, что за них было взято. Вмешательство инспектора в хозяйственную часть объясняли тем, что ректор Агафангел заглядывался на его очень красивую жену.
Экономом в мое время был профессор философии Алексей Николаевич Мухин, магистр Московской Духовной Академии 1838 года. Был прекрасный и совершенно честный человек, усердно заботившийся о том, чтобы стол у больных семинаристов, лежавших в семинарской больнице, был по возможности хорош. Имея красавицу и щеголиху жену, сам он был крайне небрежен в одежде. Особенно замечательны были его калоши. Это были какие-то лодки, ходя в которых он необыкновенным образом шляндал.
В трех классах нашей семинарии в то время, как я учился в ней, было 7 отделений: в реторике, или низшем классе, три, в философии, или среднем классе, и богословии, или высшем классе, по два. Во всех трех классах я был второотделенцем. Говорить о преподавателях по собственному непосредственному знанию могу только о тех, которых сам слушал, а об остальных знаю по отзывам товарищей.
В реторике преподавателем самой реторики, или словесности, был Павел Михайлович Розов, кандидат Московской Духовной Академии 1830 года. Преподавателем хорошим он не может быть назван, но в то же время несправедливо было бы назвать его преподавателем и совсем плохим. Не ограничиваясь одним задаванием уроков по учебнику от этого до этого, он кое-что нам и объяснял. Он был приверженцем стихотворства и весьма нас поощрял в писании стихов. Любил торжественно декламировать оды Державина: «О ты, пространством безконечный…», «Глагол времен, металла звон…» и прерывал декламирование возгласом «прекрасно», «превосходно». По внешнему виду был несколько странен и несколько смешон и почему-то носил прозвище «Баклаги» (баклага – сосуд, в котором сбитенщики носили для продажи сбитень). Когда я учился в реторике, я квартировал недалеко от дома Павла Михайловича, и он пригласил было меня ходить к нему для занятий с его малолетними детьми. Но дети его до последней степени были косноязычны и вообще не симпатичны, и я, проходив три дня, перестал ходить. Это прекращение моих хождений, впрочем, не имело для меня никаких дурных последствий: Павел Михайлович махнул на это рукой, и конец делу.
Преподавателем Православного исповедания веры, или Катехизиса Петра Могилы, был Семен Иванович Ширский, магистр Петербургской Академии. Он был человек умный и речистый и преподаватель очень хороший. При этом, кроме объяснения уроков, он привлекал нас к себе рассказами либерально-сатирического свойства на темы житейско-поли-тического характера. Мы считали его человеком благородным, но, увы, оказалось, что мы жестоко ошиблись. Когда я уже учился в Академии, неожиданно получаю я известие, что Семен Иванович переходит в секретари консистории. На выраженное мною великое удивление мне отвечают, что Семен Иванович, прощаясь с учениками семинарии, говорил: «Вы удивляетесь тому, что я перехожу в секретари консистории: я перехожу в секретари консистории не за тем, чтобы загрязниться в ней, но за тем, чтобы вычистить находящуюся в ней грязь». На самом деле он явился величайшим взяточником, горшим и большим, чем его предшественники: его предшественники, люди не с высшим образованием, не пренебрегали и малыми подачами и не были взыскательны относительно взяток; он же требовал, чтобы ему давали взятки соответственно его ученой магистерской степени. В непродолжительном времени он приобрел в Костроме прекрасный каменный дом, о котором можно судить по тому, что в нижнем этаже его находил возможность нанимать квартиру вице-губернатор, второе гражданское лицо губернии. Проходил слух, что Ширского переводят в Синод – это мы понимали в том смысле, что он купил себе место в Синоде. Но в Синод он не был переведен, а был переведен в секретари Грузинской синодальной конторы.
Преподавателем гражданской истории сначала был Владимир Иванович Владимиров. Это был человек какой-то полупомешанный, над которым мы слегка издевались. После его смерти занял его место Иван Дмитриевич Алякритский, товарищ по Академии Павла Михайловича Розова. Это был человек совсем малоумный. У него было три сюжета для его болтовни, которые нисколько не относились к гражданской истории и которые я забыл. Приходя в класс, он начинал говорить как бы дело, а потом непременно сворачивал на один из своих сюжетов и повторял их все три, только один раз – в одном порядке, другой раз – в другом порядке. Мы страшным образом над ним, несчастным, издевались. Вдруг одна сторона класса зашипит (парты стояли по обе стороны от учительского стола пополам), засвищет, застучит ногами – поднимет нестерпимый гам. Ива-н Дмитриевич вскакивает и начинает во всю мочь ругаться. Под его ругань сторона несколько стихает, но начинает то же самое проделывать другая сторона. Иван Дмитриевич повертывался к другой стороне и ту начинал ругать. Ругань заканчивал он проклятиями: «Будьте вы прокляты! Будьте вы прокляты!» Один раз он схватил шапку и с возгласом: «Побегу жаловаться на вас, подлецов, ректору!"- выбежал вон из класса. Но к ректору он не побежал – он боялся ректора пуще огня, гораздо больше, чем мы – ученики. Выбежав из класса, он спрятался в коридоре за дверями и простоял там весь урок. (Рассказываю не небылицу в лицах, а сущую правду).
Раз пришел к нему в класс ректор. Поздоровавшись с ним и с нами, ректор пригласил его продолжать урок. Иван Дмитриевич начал ерзать на стуле, раза три начинал что-то говорить, но ничего у него не выходило. Наконец, ректор пригласил его молчать и сам начал толковать нам, что следовало. Во время толкования ректора Иван Дмитриевич по временам вставлял: «Вот что я сейчас говорил». Уходя из класса, ректор сказал, что придет на следующий урок. В следующий урок Иван Дмитриевич прибежал ни свет ни заря. Он принес с собой историю Смарагдо-ва и, разогнув ее на том месте, которое ему следовало толковать, сказал: «Вот это вы читайте, а я пойду на крыльцо смотреть ректора. Когда ректор выйдет из своей квартиры, я прибегу в класс и потом, когда он придет, я начну спрашивать вас из прочитанного вами, как будто я вам говорил!» Но ректор на этот раз совсем не пришел на урок, и Иван Дмитриевич простоял на крыльце понапрасну.
Преподавателем алгебры и геометрии был Афанасий Сергеевич Давыдовский, воспитанник Горигорецкого земледельческого училища. Как будто он был человек неглупый и как будто порядочно знающий свое дело, но преподаватель он был жалкий (имев при этом жалкую наружность маленького роста – паршивенький). Уроки его были после обеда, и зимой во время его урока топилась печь в классе. Пришедши в класс, он начинал писать или рисовать на доске, человек пять обступало его и смотрело на его рисование (писание). Другие человек пять садились у топящейся печи и занимались поджариванием его калош – подошвами ставили их против огня. Все остальные сидели за партами и предавались послеобеденной дремоте и более веселым занятиям. Я принадлежал обычно к числу дремавших.
В философском классе преподавателем самой философии (именно логики и психологии, из которых состояла тогдашняя семинарская философия) был Петр Семенович Смирнов, магистр Киевской Академии. Был преподаватель хороший, очень усердный. Пришедши в класс, он брал в обе руки по длинной узкой тетрадке и, представляя из себя ветряную мельницу, начинал ходить по классу и толковать философию. Но, к сожалению, его толкования очень плохо лезли в наши головы: он не нисходил до нашего понимания. Раз как-то он вздумал сделать репетицию, и мы на ней позорным образом срезались: никто ни в зуб толкнуть. После он перешел в смотрители Галичского училища (причем ходила о нем нехорошая слава, как о взяточнике). Одновременно с этим, помнится, Петр Семенович преподавал патрологию, и преподавал очень хорошо, т. е. до некоторой степени увлекал нас, особенно чтением отрывков из святоотеческих творений.
Преподавателем Священного Писания был Семен Иванович Ширский, о котором речь выше.
Преподавателем библейской истории был Михаил Макарович Вертоградов. Был он человек неглупый, славился остроумием, но преподаватель был до последней степени небрежный, недобросовестно относившийся к своему делу. Он славился тем, что в свою жизнь покорил немало сердец, принадлежавших женам чиновников. В последнее время моего учения в семинарии он жил на квартире вместе с одним чиновником, пользуясь пополам с ним его супругой.
Преподавателем русской гражданской истории был Яков Александрович Беневоленский, магистр Московской Духовной Академии 1850 года. На первом классе он говорил о начинавшем входить тогда в славу историке Соловьеве, и мы ожидали, что он будет для нас своего рода Соловьевым. Но он оказался преподавателем неважным и обращал наше внимание, главным образом, своим щегольством. Быв большим приятелем Семена Ивановича Ширского, он, подобно ему, кончил жизнь секретарем какой-то консистории. Преподавателем сельского хозяйства был помянутый выше Афанасий Сергеевич Давыдовский.
В богословии преподавателем догматического богословия был сам ректор Агафангел, о котором говорено было выше. Он преподавал один год, затем был вызван на чреду, и, кем преподавалось богословие в его отсутствие, сейчас не могу припомнить.
Пастырское и нравственное богословие преподавал иеромонах Иустин (Охотин), магистр Петербургской Академии, недавно скончавшийся архиепископом Херсонским. Преподаватель был очень ревностный, но только как-то еще не совсем свободно владевший речью. Был весьма красив собою, и костромские дамы были от него в восхищении.
Археологию преподавал упомянутый выше Вертоградов и преподавал так же плохо, как и библейскую историю.
В 1-м отделении реторики профессором самой реторики был Николай Осипович Андроников, кандидат Московской Духовной Академии 1840 года., преподаватель очень хороший.
Преподавателем православного исповедания был Сильвестр Андрея-нович Воскресенский. Преподаватель очень хороший, славившийся своею ученостью, к сожалению, под старость очень пристрастившийся к водке.
Преподавателем алгебры и геометрии был Иван Гаврилович Соколов, воспитанник Горигорецкого института, товарищ Давыдовского. Преподаватель очень хороший, как сельский хозяин прославившийся тем, что выкармливал породистых коров.
В философии, или в среднем отделении, преподавателем самой философии был Алексей Николаевич Мухин (бывший экономом семинарии, о чем сказано выше), магистр Московской Духовной Академии 1840 года, товарищ Андроникова, считавшийся лучшим из преподавателей семинарии.
Преподавателем библейской истории, кажется, временным, был священник кафедрального собора и выдающийся по Костроме щеголь. Имел чрезвычайно своеобразную походку, семенил изящно ножками, оттопырив задницу. Как преподаватель был самодовольно нелепый болтун. Этого священника на кафедре библейской истории сменил Гавриил Иванович Пернаткин, кандидат Московской Духовной Академии 1850 года. Преподаватель неважный.
В богословии преподавателем пастырского и нравственного богословия был Ксенофонт Дмитриевич Бронзов. Преподаватель хороший и очень хороший проповедник, прекрасно произносивший проповеди.
Старики-преподаватели жили скромно и обособленно. Но значительная часть молодежи компанствовала и усердно служила Бахусу. Изредка доходило до того, что валялись по улицам и поднимаемы были добрыми людьми или полицией.
4. Академия
Я окончил курс семинарии и послан был на казенный счет в Московскую Духовную Академию в 1854 году. Меня послали от 2-го отделения богословского класса, от 1-го отделения послан был на казенный счет Николай Кириллович Соколов, сын костромского священника, двоюродный брат А. В. Горского (мать Николая Кирилловича была родная сестра отца А. В. Горского)12. Третьим поехал в Московскую Академию волонтером Василий Яковлевич Муравьев, сын костромского протоиерея. Приняты мы были так: Николай Кириллович – седьмым, я – девятым, а Василий Яковлевич был принят не высоко, но которым, не помню.
Начальство
Евгений Сахаров. Мы поступили при ректоре Евгении Сахарове (первый магистр Московской Духовной Академии 1838 года). Он был тщедушный человек, постоянно кашлявший и как будто бы собиравшийся скоро умереть, но проживший довольно долго. Чуть не целое лето он ходил в меховом подряснике, в валяных сапогах и шерстяных чулках, которые зимой, по крайней мере, на ночь кладены были в печь студенческой хлебопекарни. При этом он начинал купаться, как только сойдет лед, когда еще ни одна душа не помышляла о купании. Александр Федорович Лавров, приятель Евгения, которого Евгений собирался постричь в монахи, но который надул его, вскоре женившись, рассказывал следующее. Раз они поехали в гости к Вифанскому ректору. Подъехали к парадному крыльцу, лакей отворил карету и ждет, когда Евгений выйдет. Александр Федорович в карете ждал-ждал, когда выйдет ректор, наконец, обратился к Евгению: «О, ректор, выходите же!"- «Как же, брат, выходить-то. Здесь сквозной ветер между каретой и корпусом». Александр Федорович едва удержался, чтобы не захохотать, и велел несколько поотъехать карете.
Евгений был человек нищелюбивый и благотворительный. Тогда не было академической церкви в корпусе, и академической церковью служила монастырская трапезная, в которой совершали службу ректор с инспектором, пели студенты на обоих клиросах. Когда после службы ректор шел из трапезы домой, то за ним всегда тянулась большая толпа нищих, которая останавливалась у парадного ректорского крыльца; к крыльцу потом выходил его служитель Петр, которого он, а за ним и мы все звали генералом – с холщовым мешком медных денег и оделял нищих. Вообще к Евгению ходило много просителей с просительными грамотками, со свидетельствами о бедности. Рассказывали такой случай. Пришла к нему одна барыня и просила на бедность: она ожидала рубля, много трех. Но Евгений вынес ей 25 руб. Та, растерявшись от неожиданности такой огромной жертвы, повалилась ему в ноги. Но ректор понял ее так, что она припрашивает еще, и говорит ей: «Матушка, .извините! больше у меня нет».
Наукой в наше время Евгений совсем не занимался и читал нам лекции о мессианских пророчествах, написанные Бог знает когда. Письмоводителей академической канцелярии он мучил тем, что постоянно правил стиль бумаг, в особенности «сей» и «этот». Перепишет письмоводитель бумагу и принесет для подписи «ведь, брат, лучше бы здесь поставить «сей» (если было «этот») и наоборот (если стояло «сей»). Письмоводитель поправит «сей» на «этот» или наоборот, а ректор опять возвращается к прежнему. Поэтому однажды письмоводитель написал сразу два экземпляра: один с «сей», другой с «этот» и принес Евгению оба. От такой неожиданности Евгений растерялся.
Ректор Евгений очень не жаловал Гоголя, считал его скалозубом, который занимался только тем, что осмеивал смешное. Если ректор, ходя по занятным студенческим комнатам, заставал кого за чтением Гоголя, то делал внушение, что такими пустяками заниматься не следует.
Сергий Ляпидевский. Инспектором был Сергий Ляпидевский, туляк, скончавшийся митрополитом Московским (магистр Московской Духовной Академии 1844 года). Он был образцовым инспектором в смысле хитрости и всезнания инспекторского и держался грозно. Расположением студентов он не пользовался за отсутствием сердечности. Лектором Сергий был неважным, читал он нравственное богословие и зачем-то почти на каждой лекции употреблял сравнение церкви с лодкой и кораблем. Студент, собираясь заснуть на его лекциях, говорил соседу: «Разбуди, когда проедет лодка» или «Когда проедет корабль». Лекции, которые Сергий выдавал к экзамену, были невозможны для заучивания, и студенты на его экзамене отвечали очень плохо, путали, потому что была путаница и в самих лекциях.
Со стороны нравственной Сергия характеризует следующее происшествие. Один раз эконом (отец Геронтий) купил хорошего полотна на белье студентам, пришел в номера и хвастал нам: «Я вам нынче сделаю хорошее белье». Я был весьма заинтересован в этом, потому что из дома белья не получал и брал его из казны натурой (а не деньгами, как некоторые ближние студенты). Но вот выдают нам белье, и оно оказывается сделанным из полотна неважного. И на вопросы наши, где же хорошее полотно, отец эконом с хихиканьем отвечал, что оно улетучилось, инспектор забрал его своим сестрам, перед тем к нему приезжавшим.
С октября 1857 года Сергий стал ректором Академии, преемником Евгения. В нашу бытность в Академии Сергий как ректор не ознаменовал себя ничем. Но когда я был на службе в Вифании, в 1860 году в Академии произошла катастрофа, в которой он, грозный как инспектор, явил себя совершенно мокрой курицей. Академический доктор Соколов донес Сергию на студента 2-го курса Парфения Репловского, что у него сифилис (этого доктора ректор собирался женить на одной из своих многочисленных племянниц). Репловский подбил студентов против доктора, устроил бунт, так что студенты потребовали увольнения доктора, и его, бедного, уволили. В то же время кто-то дал через ректора деньги студентам на чай. При покупке и при раздаче чая одним из студентов допущены были какие-то злоупотребления. Оба дела соединены были в одно и студенты сразу эмансипировались от дисциплины: началось пьянство, нехождение на лекции, незнание занятных часов. Авторитет ректора совершенно пал, и на него перестали обращать внимание. К его счастью, скоро назначили его в Курск. Уезжая из Академии, Сергий будто бы говорил, что день своего отъезда из Академии он будет считать лучшим днем своей жизни.
Порфирой Попов. Преемником Сергия по инспекторству был Порфирий Попов, очень хороший, очень добрый человек. Со студентами обходился необыкновенно хорошо, но влияния на нас не имел. Помню, мы не ходили на послеобеденные лекции – на языки, заваливались спать. Он бегал по спальням, пытался гонять студентов в классы, но безуспешно.
Профессора
Философия. Дмитрий Григорьевич Левицкий читал опытную психологию и нравственную философию; Василий Иванович Лебедев – логику и историю философии средней и новой; Виктор Дмитриевич Кудрявцев – метафизику и историю древней философии.
Дмитрий Григорьевич Левицкий. О нем помню только то, что, читая лекции, он страшно ломался, особенно когда говорил их без тетрадки, ходя по классу, высовывал язык в обе стороны, ударял руками по парте и т. д. Он был женат на Анне Мартыновне Ловцевой, младшей сестре Софьи Мартыновны, жены С. К. Смирнова. Анна Мартыновна, овдовевши, была долгое время начальницей Филаретовского училища. Теперь доживает в богадельне. Обе сестры были красавицы, и когда они стояли рядом в церкви, мы, студенты, решали тогда, которая лучше: Софья Мартыновна была субтильнее, Анна Мартыновна – корпуснее и повыше.
Василий Иванович Лебедев держался величественно, важно входил на кафедру и читал. Лекции его были замечательны тем, что переполнены были иностранными словами – «трансцедентный», «трансцедентальный» через каждые два слова русских. Помню, с ним произошел инцидент. На статью Каткова, помещенную в «Пропилеях » Леонтьева, Лебедев написал критику и поместил ее в «Москвитянине» Погодина. Этой критике он придавал большое значение и рекомендовал нам в классе прочитать ее. Но на критику его Катков написал жесточайшую антикритику, в которой смешал его положительно с грязью. Василий Иванович после этого явился в класс с опущенными крыльями и жаловался на Каткова, кажется, на его недобросовестность.
Федор Александрович Голубинский. Виктор Дмитриевич Кудрявцев занял кафедру Федора Александровича Голубинского, о котором скажу здесь несколько слов. Федор Александрович оставил службу в Академии в том самом 1854 году, в котором мы были посланы в Академию. Тотчас по оставлении службы он пожелал посетить свою родину Кострому и назначил временем своего приезда в Кострому середину августа. Ректор семинарии архимандрит Порфирий пожелал нас представить ему в Костроме и с этой целью остановил наш отъезд в Академию на экзамены. Но вот подождали мы день, два, три; ректор начал опасаться, что мы не приедем вовремя на экзамены и отпустил нас. С Федором Александровичем мы разъехались на дороге и так и не видали его. По приезде в Кострому Федор Александрович заболел и там скончался 26 августа 1854 года.
Не видав в лицо Федора Александровича, я составил себе о нем довольно ясное представление по рассказам профессора Вифанской семинарии, моего приятеля П. П. Делицына, обладавшего необыкновенной способностью представлять в лицах своих знакомых. По рассказам П. П. Делицына, был он большой чудак, гораздо больший, чем его сын Дмитрий Федорович. Когда Федор Александрович шел на лекции академическим садом со связками книг, то служители академические подходили к нему под благословение. Он клал книги на землю и истовейшим образом благословлял их. Приходить на лекцию он всегда опаздывал и всегда пересиживал, так что следующий преподаватель должен был просить его оставить класс. Говорили, что ректор Алексий, когда заставлял его писать статьи для «Прибавлений к Творениям святых отцов», засаживал его у себя в кабинете, снимая с него сапоги, как делали в старое время столоначальники с писцами, поручая им сверхзанятное время написать что-нибудь большое и спешное. Один раз на масленице пришел Федор Александрович к Петру Спиридоновичу Делицыну, с которым жил рядом в казенном академическом доме, и увидал у детей его рассказы какого-то многотомного английского писателя в русском переводе, заинтересовался и читал на первой неделе том за томом, забыв о службах, так что, наконец, в среду или в четверг его насилу вытащили в церковь.
Раз было собрание правления в квартире инспектора (Сергия), а в квартире через коридор у Петра Симоновича Казанского было маленькое картежное собрание. Федор Александрович из правления пошел в сортир, а из сортира вместо того, чтобы идти к инспектору, он попал к Петру Симоновичу. Сел там с картежниками, начал беседовать, забыв совсем про правление. В правлении долго ждали его, затем отправились его искать и, наконец, вспомнив, что напротив инспектора у Петра Симоновича картежни-чание, пошли туда и нашли Федора Александровича.
В старое время на казенном академическом дворе стояла баня. Недалеко от бани под огромным вязом был сделан земляной диван, покрытый дерном. Один раз, когда Федор Александрович мылся в бане, одна из профессорш, бывших жилиц заднего дома, вышла из квартиры и села на этом диване. Федор Александрович вышел прохладиться совсем нагой и сел на диван. Для дамы это было так неожиданно, что она не успела и не посмела убежать, притаилась и притаила дыхание. Федор Александрович, как ни в чем не бывало, сидел, вздыхал, с собой что-то говорил и потом, прохладившись, отправился в баню. Тогда дама улетела домой, не помня себя.
Один раз Федору Александровичу нужно было переменить белье. Вместо того, чтобы пойти к кухарке и сказать ей: «Дай мне свежее белье», он сначала снял с себя рубашку и нагой, со снятой рубашкой в руках, пришел на кухню и сказал: «Дарьюшка, дай мне новую рубашку».
Виктор Дмитриевич Кудрявцев. Когда мы приехали держать экзамен, то должны были писать один экспромт Виктора Дмитриевича, и старшие студенты накануне говорили нам, что вот завтра придет давать тему знаменитый человек. Смотрим: входит маленький человек, припрыгивающий, криворотый, худой. После эти недостатки как-то скрались, или мы присмотрелись, а может быть, он пополнел и оброс бородою с усами и косоротость его как будто выправилась. Читал лекции он хорошо, о достоинствах их можно судить по его печатным работам. Однако слушали его не лучше, чем других.
Женат он был на Капитолине Васильевне, младшей сестре Любови Васильевны Амфитеатровой. Егору Васильевичу Амфитеатрову стоило очень больших хлопот выдать Капитолину Васильевну за Виктора Дмитриевича. Жила она у Егора Васильевича, красотой не отличалась, худощавая. Ему целый год потребовалось кормить и поить Виктора Дмитриевича и П. А. Смирнова, чтобы, наконец, женить одного из них на свояченице. Отличительная черта ее была страшная скупость, в которой, впрочем, обвиняли и самого Виктора Дмитриевича. В лавках посадских говорили тем, кто торговался: «Ты торгуешься, как Капитолина Васильевна». Кудрявцевы накопили большие деньги, которыми Виктор Дмитриевич распорядился совсем неумно. Жили очень скупо.
На вечера к ним я обычно не ходил, но один раз пошел, когда Виктор Дмитриевич вернулся из Петербурга, кончив обучение наследника Николая Александровича. Все было чрезвычайно скудно и жалко: закусочка самая скудная, вино плохое… Говорили, что Капитолина Васильевна держала очень плохой стол, морила голодом Виктора Дмитриевича.
Словесность. Е. В. Амфитеатров был магистр Петербургской Академии, племянник киевского митрополита Филарета. Я его застал уже пожилым. В Академии Егор Васильевич представлял собою выдающегося профессора (в пару с В. Д. Кудрявцевым) и большую силу по начальству. Славился Егор Васильевич теорией словесности, которой в Академии до него не читали. Чтец он был очень хороший, хотя его слушали немного более, чем других. Заимствованные из немецких источников лекции Егора Васильевича были очень мудрены. Митр. Филарет будто бы выразился об его лекциях о происхождении языка, представленных на публичный экзамен, что он согласен пойти скорее на каторгу, чем заучивать такие лекции. Потом курс этих лекций оказался не только составленным на основании немецких источников, а и прямо списанным.
После смерти Егора Васильевича вздумали было издавать его курс, чтобы положить венок на его могилу, но должны были оставить это намерение. Сам же Егор Васильевич при жизни своей напечатал одну только статейку об еврейской поэзии, ничего особенного не представляющую.
В академическом правлении он был воротилой, потому что долго состоял секретарем его: ему принадлежал решающий голос во всех академических делах.
Женат он был на Любови Васильевне, дочери московского священника, женщине весьма красивой и смазливой. Егор Васильевич, высматривавший важно и сановито, не был вовсе красавцем, носил парик, и говорили, что на голове у него нет ни единого волоса; женился он лет 40, взяв Любовь Васильевну 18 или 19-летней девушкой. Лицо Е. В., чисто выбритое, было все в морщинах.
Гражданская общая история. П. С. Казанский. Ничего особенного о Петре Симоновиче не могу сказать. Был он человек, знающий свое дело, направления строго, консервативного. Читал лекции с некоторым выкрикиванием. Как все Симоновичи, он отличался вздорным характером, и в правлении были у него частые стычки, особенно с Егором Васильевичем Амфитеатровым.
Амфитеатров и устроил известную историю с выходом Казанского из Академии и его диссертацией. Он подговорил своего приятеля Субботина, к ним пристал и А. П. Лебедев. В то время, когда происходила эта история, я был в командировке за границей и со своей стороны только прислал из-за границы отзыв о диссертации, в котором писал, что за всю ученую деятельность Петра Симоновича я признаю его вполне заслуживающим степени доктора. А что касается до диссертации, то сам я с предметом ее не был знаком, но Ф. А. Сергиевский указал мне, что много там списано и, по проверке, указание это подтвердилось.
Петра Симоновича в Академии ценили менее, чем он заслуживал, и менее, чем его ценили на стороне – в Петербурге. Кто-то из петербургских авторитетов, как будто Сухомлинов или Бычков, был удивлен тем, что мы мало почитали Петра Симоновича, и говорил мне: «А мы не так».
Русская гражданская история. С. К. Смирнов. Сергей Константинович, когда он был светским, выглядел очень смешно: лысый, лицо большое, бритое. Когда же стал священником и пооброс бородой, то сделался благообразным. Он читал нам не лекции, а выбирал из истории более или менее занимательные анекдоты. Студенты его очень слушали и восхищались; я, приходя из класса, вступал в споры с товарищами по поводу его лекций и говорил, что это не история, а черт знает что. Никита Петрович Гиляров мне как-то сообщал, что Сергей Константинович первоначально читал было настоящую историю, но так как никто его не слушал, то он обратился к анекдотам.
Математика. 77. С. Делицын. Родом москвич, студентам 1-го курса Академии преподавал математику. В пребывание Наполеона в Москве Петр Спиридонович все время прожил в ней и рассказывал, как трудно было ему добывать хлеб для престарелых родителей. В наше время Петр Спиридонович представлял из себя высокого тучного старика, тяжело волочившего ноги. Ректор Евгений записал меня на класс раскола, параллельный математике, и я был у Петра Спиридоновича только на одной лекции. Как преподавал он математику, сказать не могу. Помню только, что он пришел в класс, пописал на доске математические штуки, немножко пообъяснял, раскланялся, и конец.
Главным занятием Петра Спиридоновича было редактирование переводов святоотеческих творений, которые (переводы) производились всеми наставниками Академии в определенном количестве листов (перевод творений был доходной статьей и распределялся поровну между всеми). Как ни придешь, бывало, к нему, он сидит в кабинете на своем страшно просиженном диване и поправляет переводы. В переводах иных наставников Петр Спиридонович не оставлял живого слова.
Вторым его делом было цензурование книжек духовного содержания, изготовлявшихся для Никольского книжного рынка, и этой подписью – «цензор протоиерей Петр Делицын"- он был знаменит между тогдашним духовенством. Также и Ф. А. Голубинский обязан был знаменитостью среди сельского духовенства, главным образом, цензорской подписи под такими же книжками, а не своей философии.
Как человек, Петр Спиридонович был великий хлебосол, и квартира его постоянно была открыта для всех, желавших приятно провести вечер, поиграть в карты, к которым он сам имел склонность, и весело поболтать особенно со старшим сыном его Петром Петровичем, великим смехотвор-цем и говоруном, который был наставником Вифанской духовной семинарии и жил при отце.
Д. Ф. Голубинский окончил курс и оставлен при Академии в 1854 г., когда мы поступили в Академию. Дмитрий Федорович читал физику. Ни на одной его лекции я не был, потому что был записан на раскол. С самого начала он был тем же самым некоторым чудаком, каким оставался до смерти: чудачества свои Дмитрий Федорович наследовал от отца.
Н. П. Гиляров-Платонов. При нашем поступлении в Академию открыт был класс раскола, на который имели ходить не желавшие заниматься математикой и физикой, и наставником на который назначили Никиту Петровича.
По внешности он был высокий, можно сказать, изящный господин с выразительным лицом. Отличался выдающимися дарованиями. Я учился у него в продолжение года, по окончании которого Никита Петрович принужден был оставить службу в Академии. Настоящих лекций по расколу (курса) он нам не читал, а в разные классы говорил о разных материях – критиковал книги, написанные о расколе, причем большею частью находил, что все написанное никуда не годится, разбирал существующие взгляды на раскол и признавал их неверными, возился долго с записками И. С. Аксакова о раскольниках, с крюковыми нотами раскольников. Лицо Никиты Петровича было очень выразительно, и когда он находился в ударе, то говорил мастерски. Из всех его рассказов сохранился в моей памяти рассказ из Кирилловой книги о том, почему католическое духовенство бреет бороду…
Оставление им Академии произошло так. Жил тогда в Академии иеродиакон Анфим, впоследствии экзарх Болгарский. Он наговорил А. Н. Муравьеву, что Никита Петрович очень вольно читает свой главный предмет (на старшем курсе герменевтику). Муравьев передал об этом митрополиту Филарету, и митрополит попросил Никиту Петровича оставить службу в Академии. Говорили тогда, что славянофилы, к кружку которых он принадлежал, хотели было доставить ему место домашнего наставника при детях какого-то великого князя. Но митрополит Филарет отказал ему в своей рекомендации, которая требовалась. Однако Филарет не воспрепятствовал ему поступить в директоры (или управляющие) Синодальной типографии и при оставлении им службы дал или выхлопотал ему денежное пособие.
Никита Петрович имел женой дочь московского священника Веру Алексеевну, и сплетничали, что семейная жизнь его была не слишком красна, потому что супруга имела не особенно ладный характер.
А. В. Горский. Александра Васильевича мы застали светским, уже пожилым (42-х лет), но смотрел он старше своих лет: седой, лысый, бритый. Фигура его была не особенно презентабельна: широкая спина, выдающийся зад; когда спешил (например, в библиотеку), то семенил ногами и отпячивал зад.
Одевался он с намеренной небрежностью, подражая, как говорили, знаменитому в свое время Погодину. Носил сюртук, жилет и брюки истасканные, а его картуз и вороны на гнездо не взяли бы. Такой же был у него и цилиндр13. Когда же Горский сделался священником, отрастил бороду, которая у него была густая и хорошая он совсем изменился. И одеваться начал безукоризненно, говорили, подражая митрополиту Филарету.
Александр Васильевич был настоящий ученый, посвятивший всю жизнь свою науке: сидел, сидел за книгами и больше ничего не делал. Выезжал иногда с визитами, но очень редко. Утомишься, бывало, над составлением лекций (говорю о времени своей службы), выйдешь в сад прогуляться; смотришь иногда: в бакалаврском корпусе все огни потушены, только у А. В. Горского светился огонек, так что огонек этот даже одушевлял, бывало.
В характере Александра Васильевича надо отметить как выдающуюся черту пристрастие подковырнуть, высмеять человека. Об этом хорошо сказано в одном письме П. С. Казанского к Платону. Он донимал этими подковырками студентов, являвшихся к нему в библиотеку, так что иные боялись и ходить в нее. Мой товарищ Николай Павлович Крылов, москвич, франт и щеголь прилетел раз в библиотеку, подает записку и говорит: «Александр Васильевич! Пожалуйте мне вот такую-то книгу». Тот посмотрел на него с улыбкой и говорит: «Извините, эта книга еще не написана, а когда будет написана, тогда пожалуйте!» Крылов повернулся и улетел и больше, вероятно, не заглядывал в библиотеку.
Лекции Александра Васильевича, как и других профессоров, мы слушали плоховато, несмотря на то, что он был знаменитый профессор. Он читал церковную историю, всякую: библейскую, общую и русскую. В евангельской истории, которую он читал, по местам он делал остановки и заявлял, что здесь прилично предаться размышлениям и начинал нравственные пристижения. Читал он их громовым голосом, но это только и занимало нас. Один раз перед святками (на первом году старшего курса) он задумал сделать репетицию, и отвечали ему очень плохо. Он рассердился. (Я за себя дрожал, потому что, если бы спросил меня, то я ответил бы совсем так же плохо, как и другие, и мне было бы позорно являться к нему.)
Александр Васильевич довольно долгое время был академическим библиотекарем. Библиотекарь он был истинно образцовый: знал библиотеку как свои пять пальцев. Какую бы книгу ни спросили у него, он не справлялся в каталоге, сейчас же отправлялся к месту, где она стояла, и тотчас брал ее или по некотором весьма недолгом искании. Когда я писал «Краткий очерк церквей», мне очень понадобилась одна немецкая книжка вроде перевода с греческого или на основании греческих источников, трактующая о греческой литературе. Библиотекарем был тогда уже В. П. Лучинин. Мы сбились с ног, искавши ее. Я, наконец, решился обратиться к Горскому, говорю: «Вот какое дело, Александр Васильевич…» Он сейчас же схватил шляпу и полетел со мной в библиотеку. Взошел в средний зал библиотеки, осмотрелся; подходит к одному шкафу, развертывает и подает мне с вопросом: «Эта?» Я просто вскрикнул от изумления. Содержание славянских рукописей академической библиотеки, описания которых тогда еще не существовало, было ему хорошо знакомо. Когда я служил в Вифании и мне поручили читать как побочный предмет раскол, мне понадобились разные статьи по расколу, я обратился к А. В. Горскому, и он сейчас же пошел в библиотеку, набрал охапку рукописей, в которых содержались статьи, нужные мне, и вручил их мне.
Подковырки, о которых говорилось, несколько пугали студентов, но в них была и та хорошая сторона, что студенты старались не просить у него книг, которых не существовало, или не перевирать названий существующих книг.
Дело с выпиской новых книг в библиотеку обстояло следующим образом. Русские книги Александр Васильевич выписывал по запискам наставников и по своему усмотрению. Иностранные же книги высылал ему рижский книгопродавец Дейбнер: присылал он целые короба с новейшими произведениями немецкой богословской литературы. Александр Васильевич просматривал книги (или давал просматривать), которые находил нужным – оставлял, другие – отправлял назад. Этим делом Александр Васильевич заведовал и будучи уже ректором. В его квартире постоянно стояли короба от Дейбнера.
Иеромонах Порфирий Попов. Преподавал патристику. Человек очень хороший, очень добрый, но болезненный – чахоточный. Занимался своим предметом весьма усердно, читал подробно и обстоятельно (лекции были хорошие). Только читал он их необыкновенно быстро, без всякого расчета времени. По болезни он был отправлен в Симонов монастырь, затем в Рим… (См. выше, о нем как об инспекторе).
А. Ф. Лавров, магистр нашей Академии 1854 года, того года, когда мы поступили в Академию. Читал каноническое право. Тогда Александр Федорович только начинал свою профессорскую службу и лекции свои только что составлял. Поэтому, чтобы сберегать, по возможности, свои лекции, он читал их необыкновенно медленно: растягивал слова, между каждым словом делал остановку, так что чтение выходило очень скучным. Александр Федорович был родной племянник знаменитого в свое время профессора Московского университета Никиты Ивановича Крылова, и говорили, что он пользовался лекциями дяди (не в смысле, конечно, простого списывания), но нас не привлекали и лекции, составленные под влиянием знаменитого университетского профессора.
В отношениях к студентам Александр Федорович был необыкновенно, исключительно вежлив и обязателен. Эти вежливость и обязательность оказались вредными, когда он стал академическим библиотекарем: он допустил студентов рыться на полках и они производили на полках страшный хаос. Помню, когда я писал «Краткий очерк», то постоянно должен был обращаться в библиотеку. Александр Федорович по своей обязательности давал мне ключи, и я один ходил туда. Так не один раз приходилось приводить мне в порядок книги, страшно перемешанные студентами.
Бывши студентом, Александр Федорович представлял из себя скромного и благочестивого юношу (только любил картишки, о чем ректор не знал), так что ректор Евгений рассчитывал постричь его в монахи, чего ожидали и все другие в Академии. Но он неожиданно обманул надежды всех, женившись на Марье Николаевне Корсунской, дочери ростовского священника и сестре своего товарища по учению Павла Николаевича Корсунского. Будучи сам не представительной наружности, он подхватил писаную с лица красавицу.
От Марьи Николаевны у него была одна дочь Саша, которая умерла лет десяти, повергнув его в страшное горе, так что жена опасалась, как бы не помешался человек. Затем померла и Марья Николаевна от рака на груди, и тогда Александр Федорович постригся в монахи. Скончался архиепископом Литовским. Все ожидали, что он будет Московским мирополи-том, но умер он преждевременно.
Женившись на Марье Николаевне, Александр Федорович первое время ходил на вечера и сам принимал гостей. Но, когда деньги, взятые за женой, были прожиты, и оставалось жить на скудном тогдашнем жаловании, тогда он заключился, и для Марьи Николаевны, имевшей некоторое влечение к обществу, это было тяжело.
Консерватизм Александра Федоровича, обнаруженный в истории преобразования церковного суда, общеизвестен. Здесь он обнаружил большую храбрость, потому что пошел один против большинства, против самого обер-прокурора графа Толстого.
Мои отношения с Александром Федоровичем, пока он был светским человеком, были очень близкие, хотя мы и были люди разных направлений, спорили, что называется, до слез, но кончали дружелюбно. Когда же он стал монахом, то начал относиться ко мне с величайшей, так сказать, опасливо-стью. Я лично звал его на докторский диспут, и Александр Федорович положительно и любезно обещался приехать, но потом утром, в самый день диспута, прислал телеграмму, что не может приехать по внезапному расстройству желудка… И потом, когда преосвященный Алексий узнал о случае на диспуте В. П. Нечаева (после – епископ Виссарион) с наместником Лавры Леонидом (об этом случае см. ниже), то говорил: «Хорошо я сделал, что не приехал».
Ф. А. Сергиевский – бакалавр библейской истории и П. А. Смирнов – бакалавр церковной археологии, товарищи по учению А. Ф. Лаврова и назначенные на кафедры тотчас по окончании курса учения. О них обоих не могу сказать ничего ни хорошего ни худого: приходили в класс, читали, уходили и – конец.
Первый кончил жизнь настоятелем Архангельского собора в Москве, а второй скончался как бывший председатель учебной комиссии в Синоде.
Иеромонах Михаил Лузин – бакалавр Священного Писания, товарищ троих предшествовавших, оставленный при Академии, как и те, тотчас после окончания курса. Он читал нам весьма интересные лекции о Бауре и Штраусе. При этом он и чтец был прекрасный, так что его лекции справедливо могут быть названы выдающимися. Поэтому его слушали с большим вниманием, чем кого-либо. Скончался Михаил курским епископом.
Н. И. Субботин – бакалавр герменевтики и учения о вероисповеданиях и расколах. Поступил на место Н. П. Гилярова-Платонова. Субботин и в аудитории оставался тем же изящным молодым человеком, каким был в обществе (о чем говорено было выше). Приносил с собою некоторый запах духов. Лекции читал изящно умиленно. Но слушали его не больше, чем Других.
Его многие называли первым расколоведом нашего времени. И справедливо то, что он был первым знатоком современных движений в расколе, но чтобы он был лучшим знатоком науки о расколе, этого никак нельзя сказать. Судя по книге о Белокриницкой иерархии, он был скорее следователем судебным, чем ученым историком, на что в свое время я указал в отзыве о названной книге, когда она была представлена на степень доктора.
Первым знатоком современных движений в расколе Субботин стал таким образом. Он случайно познакомился, потом вошел в самые близкие сношения с Алексеем Ивановичем Хлудовым, у которого были большие связи с единоверцами и раскольниками. Хлудов и доставлял ему всякие сведения, письменные материалы, знакомил с теми лицами, от которых можно было получать сведения.
В один из приездов своих к Троице А. И. Хлудов захотел познакомиться с академической библиотекой. Субботин был тогда библиотекарем. Во время показывания библиотеки он успел очаровать Хлудова, так что после этого у них установились самые тесные связи.
(О благородстве со стороны Субботина по отношению ко мне на докторском диспуте будет сказано ниже.)
Н. А. Сергиевский – бакалавр библейской истории. С ним я два года жил в одном номере (4-м, где теперь зала эконома и столовая). Он учился на старшем курсе, я на младшем. Сергиевский был старшим в номере. В курительной комнате Николай Александрович нам очень мило рассказывал анекдотцы. Все время учения шел он не особенно высоко, только при окончании был втащен на третье место (он доводился внуком митрополиту Филарету). Не отличался он большим теоретическим умом и читал лекции (так все думали), оставшиеся от брата (Филарета Александровича). Но практическим умом он обладал хорошим.
Оставив службу в Академии, Николай Александрович отправился за границу в семействе графа Путятина в качестве домашнего учителя под предлогом изучения состояния католических духовно-учебных заведений. Был после директором Коммерческой академии в Москве. Говорили, что митрополит Филарет просил за него московских купцов, от которых зависело назначение директора. Служил в министерстве народного просвещения при графе Путятине, потом долгое время был попечителем Виленского учебного округа и, как шла молва, не совсем худым. Помер сенатором.
Учение в Академии
Принятый в Академию, я хотел было поступить в письмоводители редакции «Прибавлений к изданию Творений святых отцов в русском переводе», в которые звал меня старший письмоводитель редакции, земляк мой, Андрей Вуколович Власов, и в которые хотелось мне поступить из опасения, что отец мой будет присылать мне неисправно и в недостаточном количестве денег на чай, на курительный табак (я курил отчаянным образом) и на булки. Я подал прошение. Но ректор Академии Евгений, которому я был земляком, призвал меня к себе и сказал, что он не желает, чтобы я поступал в письмоводители, потому что письмоводительство будет отвлекать меня от занятий, и что в случае нужды в деньгах я обращался бы к нему. Я взял прошение назад и ректор, со своей стороны, несколько раз давал мне денег на чай, за что я сохраняю к нему до сих пор искреннюю благодарность.
Я поселен был инспектором в № 4 (составляющем теперь залу и столовую эконома). Номерным старшим назначен был Н. А. Сергиевский, а товарищами моими за первым из двух столов были: Василий Никифорович Потапов, Павел Иванович Горский и Руфин Алексеевич Ржаницын, за вторым столом сидели Николай Петрович Лавров (дядя петербургского профессора Петра Алексеевича Лаврова), Валентин Николаевич Амфитеатров, отец известного публициста Амфитеатрова, двух остальных никак не припомню (один из них, кажется, Василий Вишерский).
Скоро я принес внутреннюю благодарность ректору за то, что он отклонил меня от письмоводительства. Как бы ни легка была должность письмоводителя, она все-таки требовала времени, а между тем все мое время до последней, можно сказать, минуты необходимо было для моих учебных занятий. Я приехал в Академию с некоторым, весьма небольшим, знанием французского языка и с совершенным незнанием немецкого языка, а между тем увидел, что в Академии знание французского языка желательно, а знание немецкого совершенно необходимо. И я сел за доизучение одного языка и за изучение другого языка и занимался делом с таким усердием (сидел, не вставая со стула), что к святкам первого года начал довольно свободно читать и на том, и на другом языках, прибегая к словарю только в редких случаях. П. И. Горский до последнего времени жизни вспоминал об этом моем невставанном сидении. Изучив языки по сознанию нужды их, я пользовался ими для писания сочинений.
Сочинения
На первом году я отличался по философии, представлял из себя философа, у которого ум заходит за разум и темнота в голове. Двое из профессоров, Лебедев и Левицкий, читали мои сочинения в классе в образец сочинений авторов, у которых в голове неясно. В. И. Лебедев в один класс приходит, садится на кафедру, вынимает из кармана тетрадку и говорит: «Вот, господа, сегодня не стану читать вам лекции, а прочту сочинение одного из вас. Между вами объявился философ…» Далее следовала насмешливая похвала. Начал читать: прочтет полстраницы, страницу, а потом критикует и издевается. Сочинение было на тему: «Чем доказать, что так называемые всеобщие и необходимые аксиомы не могут быть выводимы из опыта чрез наведение и аналогию?» Подпись профессора на сочинении, которое сохранилось у меня до сих пор, такая: «Понятие об аксиоме вообще составлено неверно. Отсюда пределы вопроса произвольно ограничены и его решение односторонне. Язык тяжел и весьма нечист. Но за всем тем рассуждение показывает в авторе добрую мыслительную способность и может быть названо хорошим». К счастью моему, в этот класс я сидел на задней парте и никто не заметил, как я краснел и бледнел, и вообще чувствовал себя отвратительно. Все были заинтересованы до последней степени, кто автор сочинения, но узнать не могли, и только спустя много времени, когда я мог совершенно хладнокровно относиться к своему авторству, дело узналось. Подходит однажды ко мне В. Н. Страхов и говорит: «А ведь это твое сочинение?» Я улыбнулся в знак согласия.
Дмитрий Григорьевич Левицкий читал мое сочинение по тем же побуждениям и с таким же разбором его. В то время я лежал в больнице и только из рассказов товарищей догадался, что это сочинение было мое. Я также скрывал свое авторство. Тема сочинения «О важности самопознания». Подпись профессора под ним такая: «Заметно стремление к отчетливости и основательности мышления. Темнота и отвлеченность – недостатки сочинения, которое, впрочем, подает добрую надежду».
Третье сочинение, писанное В. Д. Кудрявцеву, не читано в классе. Но вот что мне рассказывал о нем Н. П. Гиляров. При составлении общего годичного списка Никита Петрович, которому я написал очень хорошее сочинение, предложил было записать меня первым, но Владимир Дмитриевич, когда услыхал это, вытаращил глаза и говорит ему: «Приходите-ка ко мне и я покажу, что написал мне ваш Голубинский».
Вероятно, это было сочинение на тему: «В жизни души, доступной наблюдению, есть ли указание на ее бессмертие?» Рецензия такая: «Большая половина рассуждений не к делу. Остальное, что к делу, дельно. Сочинение во всяком случае свидетельствует, что сочинитель может писать очень хорошо».
Н. П. Гилярову по расколу я писал сочинение на тему: «Об иконописа-нии в Православной Церкви». На сочинении была подпись «Очень хорошо», но опасаясь на основании слов Владимира Дмитриевича, как бы меня не понизили очень сильно, он переправил на «Весьма хорошо». Дальнейшие слова рецензии: «Вредит несколько сочинению излишняя живость изложения и, по местам, неопределенность в выражениях».
Не помню, на первом или на втором году младшего курса я написал сочинение П. С. Каменскому на тему «Перикл и его век». Сам я остался очень доволен сочинением, а преподаватель очень недоволен и записал меня в своем частном списке 26-м или 28-м, не помню, так что при составлении общего списка едва уговорили его не настаивать на моем понижении. Я полагал, что приведу его в восторг, но приходит раз от него П. И. Горский, его племянник, и сообщает: «…дядя ругает тебя во всю мочь». Рецензия такая: «Автор увлекся идеями поклонения Греции. Язык живой. Но сочинение может быть названо не более как введением».
Вероятно, П.С. Казанскому писано было на втором году сочинение на тему: «О влиянии византийской империи на народы славянского племени», под которым подписано: «Хорошо».
На втором году написал сочинение В. Д. Кудрявцеву «О причинах успехов философии в Греции». Сочинение это он читал в классе и написал пометку: «Очень хорошо».
Е. В. Амфитеатрову писаны два сочинения: «Как объяснить, что преобладание эстетических способностей над прочими силами души у некоторых народов сопровождалось неблагоприятными следствиями для религиозного и нравственного образования этих народов?» Рецензия следующая: «Основные мысли изложены не совсем верно и отчетливо; но решение вопроса остроумно, близко к истине и обнаруживает в авторе замечательную способность мыслить и писать. Почти очень хорошо».
Другое – на тему: «Отчего творения Шекспира более удовлетворяют современному вкусу, нежели сравнительно более художественные трагедии греков?» Рецензия: «Сочинение отличается свежестью мыслей, особенною зрелостию суждения и силою и сжатостью языка. Очень хорошо».
На втором году писал сочинение В. И. Лебедеву на тему: «Справедливо ли мнение, что все действительное разумно и что все разумное существует действительно?» Рецензия: «Автору рекомендуется позаботиться о чистоте и живости своего языка, о ясности и точности в выражении своих мыслей. Впрочем, рассуждение справедливо может быть названо очень хорошим».
На старшем курсе на первом году писал сочинение ректору Евгению об Антихристе. Остался ли он доволен сочинением или недоволен, я не знаю, потому что сочинения он не сдал и мне ничего не говорил о нем.
Написал очень хорошее сочинение о. Михаилу Лузину. Его он не сдал, но знаю – потому что он читал его в классе, как очень хорошее.
Написал не совсем очень хорошее сочинение А. В. Горскому, который остался не совершенно им доволен, призывал меня к себе и делал мне свои замечания.
Магистерская диссертация
Тема для курсового сочинения дана была мне следующая: «Образ дей-ствования императоров греко-римских против еретиков и раскольников в IV в.». Тема эта прислана была из Синода митрополиту с тем, чтобы он велел дать ее в Академию, а А. В. Горский, к кафедре которого относился вопрос, дал ее мне. Какими побуждениями руководствовался он, давая мне эту тему, ничего сказать не могу- Тема мне не совсем нравилась, но отказаться от нее я, конечно, не мог (впоследствии некоторые обвиняли меня за то, что я не отказался от темы, но обвинение это я признаю совершенно неосновательным, тема мне была не по душе, но что бы я мог сказать против нее, не зная хорошо дела?).
Сочинение можно было писать по двум планам – или исторически по царствованиям императоров или систематически с обзором мер по их группам. Я предпочел план исторический: занимался я делом очень усердно, ходил к Александру Васильевичу, сообщал ему о ходе своих занятий, и он одобрял мою работу. Я успел написать и переписать сочинение (помогли мне переписать бывшие товарищи по семинарии, послушники Лавры) к Пасхе и подал Александру Васильевичу.
Недели через полторы – через две призывает он меня к себе и говорит мне, что нужно написать сочинение систематически, и вручил мне последнее для переработки. Эта переработка была для меня истинно каторжной работой: я дописался до того, что почти утратил способность выражаться толково. Между тем, если бы я сначала повел изложение систематически, работа моя была бы необычайно легка, потому что на немецком языке была книжка как раз на эту тему (кажется, Риффеля) с систематическим обзором мер, предпринимавшихся императорами.
Поданное во 2-м издании сочинение было одобрено Александром Васильевичем, и мне дана была в Синоде степень магистра. Александр Васильевич по местам сам правил мое сочинение, и там, где в нем полицейское красноречие о благодетельности мер против еретиков и раскольников, оно принадлежит Александру Васильевичу.
Получил я за сочинение степень магистра и думал, что тут делу конец. Но когда я был на службе в Вифании, призывает меня к себе раз Александр Васильевич и возвещает, что из Синода получено предписание напечатать сочинение в «Прибавлениях к изданию творений святых отцов в русском переводе».
Далеко не совсем мне это нравилось, но делать было нечего. Утешением для меня было то, что редакция тогда была богата деньгами, и мне заплатили очень хорошую полистную плату. Потом один единоверец, ревновавший о строгих мерах против раскольников, напечатал ее отдельной брошюрой без спроса у меня, но с разрешения ректора Сергия, которому, как сплетничали, принес кулек вина.
О жизни в Академии в студенческие годы
Во все время моего ученья в Академии студенты вели себя очень скромно. Были люди, склонные к водке и выпивавшие, но настоящего пьянства, которое настало потом, не было. Самое выпивание происходило секретно, так что я долгое время не знал о выпивках и узнал случайно. Раз гулял я в Пафнутьевом саду, подходит ко мне один товарищ и спрашивает, нет ли у меня пятака. Я в свою очередь спросил: «На что тебе пятак?» Он отвечал, что недостает на шкалик. Я вовсе не подозревал этого студента в выпивании и весьма удивился его признанию. Признание его возбудило мое любопытство, я обратился с расспросами к приятелям, и мне сообщили, что выпивания единичные и компанией происходят секретно, производятся в сортирах (sic!), в спальнях и в служительских печурах. Единственное открытое и освященное временем было выпивание, которое можно назвать проповедническим. Студент старшего курса, сказавший в воскресенье или праздник проповедь, ставил товарищам четверть, которая распивалась по приходе из церкви в номера, перед обедом. Но при этом на долю каждого выпивавшего доставалось не много более или даже совсем не более нынешнего мерзавчика, так что при этом не может быть речи об захмелении. Я на старшем курсе не произнес ни одной проповеди, поэтому не ставил ни одной четверти, а на чужих выпивках не бывал ни однажды (слыхал только, что они происходят в спальне). Случалось, что на праздничных выпивках иные господа перепивали, хмелели и вели себя потом не совсем прилично, но это бывало весьма редко.
У молодых людей не обходилось без похождений по амурной части, поприщем которых был Посад. Ходили слухи, что иногда бывали столкновения с посадскими молодцами, из которых ловеласы выходили с более или менее помятыми боками.
Что касается хождения студентов на классы, то, как я сказал выше, последние должны быть разделяемы надвое: на классы дообеденные, на которых читались профессорами лекции, и послеобеденные, посвященные языкам: греческому, латинскому, еврейскому, немецкому и французскому. На дообеденные классы ходили очень исправно, хотя слушанием лекций занимались далеко не внимательно: но исключение в этом отношении составляли только дни перед сроками подачи сочинений. Студенты, не успевавшие управиться с сочинениями вовремя, оставались в номерах дописывать их и в лекционное время. (Сидя в аудитории тихо и прилично, мы занимались, кто чем хотел – чтением газет или журналов, дремали…)14.
Главным нашим занятием было писание месячных сочинений, которыми, действительно, большинство студентов занималось весьма усердно.
Одновременно со слушанием лекций студенты не занимались самостоятельным доизучением наук по курсам, по последним руководствам к наукам и учебникам, ограничиваясь в сем случае теми немногими билетами, которые сдаваемы были наставниками (билетов по 15-ти). При этом студенты не готовили всех сданных профессорами записок, а делили между собою и эти малые частички, так что на долю каждого лриходилось билета 3–4, которые мы и зубрили. На билетах, положенных на стол, делались еле заметные значки. Так как я не отличался остротою зрения, то мне строго-настрого наказывалось, чтобы я с величайшим вниманием брал билеты и не вытаскивал чужого. Заученное отрывочно и наспех дня через три – через два испарялось. Таким образом, изучение наук в Академии было чрезвычайно поверхностное или ничтожное. У студентов все внелекционное время оставалось совершенно свободным, – все это время было занято единственно писанием сочинений, которым студенты занимались действительно очень усердно. Большинство студентов старалось осведомляться о существующей литературе по предметам сочинений.
В религиозном отношении ничего выдающегося ни в хорошую, ни в дурную сторону между тогдашними студентами не было. Ходили исправно в церковь, ходили на проповедь и к причастию. Проявлений религиозного вольномыслия совершенно не было, да и не могло быть по состоянию тогдашней дисциплины.
В наше время на каждом курсе было, по крайней мере, по одному сумасшедшему. На предшествующем курсе были два сумасшедших, на нашем один – Феофилакт Антонович Орлов из Рязанской семинарии. Он обыкновенно ходил по номерам, заткнувши палец в нос, как настоящий философ. Летом в конце первого года собралась гроза. Феофилакт расхаживал по саду и ораторствовал что-то такое. Сбежались его слушать; вышел даже инспектор. После этого его поместили в больнице, в маленькой комнатке, где мы его поочередно стерегли.
Потом он отправлен был домой, после вакации возвратился и на Покровском акте, когда Е. В. Амфитеатров в качестве секретаря начал читать отчет, вдруг Феофилакт отделяется от толпы стоящих студентов, величественно протягивает руку, завернутую в капюшон шинели, и восклицает: «Егорка!» Произошло волнение, а величественный Егор Васильевич смутился так, что присел. К великому нашему сожалению, служители подхватили Феофилакта и вывели. Во время сумасшествия он обнаружил необыкновенную наблюдательность и занимался просмеиванием профессоров: оказалось, что он замечал всякие пустяки, достойные смеха, и мы собирались толпами, чтобы послушать, как он просмеивает то того, то другого.
Человек, несомненно, очень и очень даже неглупый, он кое-как окончил курс и служил сначала в Архангельске, а потом переведен был в свою родную Рязань. В Рязани он заявил себя, можно сказать, великим человеком: своими неустанными хлопотами построил училище для девиц духовного звания.
О самом себе
Я сказал выше, что ректор Академии архимандрит Евгений, которому я приходился земляком, был очень благосклонен ко мне. Равным образом очень благосклонно относился ко мне А. В. Горский, который мне был также земляком. Во время нашего учения в Академии еще жив был его отец, протоиерей Костромского кафедрального собора В. С. Горский. Александр Васильевич обыкновенно ездил в Кострому на Рождество и на вакации. На время своих уездов и отлучек он оставлял меня домовничать в его квартире. Это домовничанье имело для меня то значение, что я мог досыта рыться в книгах, которыми был полон кабинет Александра Васильевича, состоявшего тогда библиотекарем. Тут я мог видеть и читать такие книги, которые бы он не дал из библиотеки не только студенту, но, пожалуй, и профессору. Например, я читал у него французский перевод Гиббона «История упадка и падения Византийской империи» и французский перевод «Тайной истории Юстиниана и Феодоры» Прокопия Кесарийского. Рыться в книгах Александра Васильевича ходил ко мне и один профессор – А. Ф. Лавров.
До принятия священства Александр Васильевич был большим курильщиком табака. После его уездов в его табачном ящике оставался более или менее значительный запас табака, и я обыкновенно выкуривал его до последней волоти. По этому поводу случился для меня один раз некоторый скандал: приехал Александр Васильевич из Костромы, тотчас же прибежал к нему здороваться П. С. Казанский. Поговоривши с Александром Васильевичем, он изъявил желание покурить. Александр Васильевич приказал служителю набить трубку. Служитель отвечал, что табаку совсем нет, и я при этом извещении почувствовал себя весьма неловко. Но Александр Васильевич не сказал ни слова и послал за новым табаком. (Вместе с Жуковым табаком он курил и сигары недорогие, но и не совсем плохие).
Он обыкновенно ездил в Кострому с моим товарищем, а с своим двоюродным братом Н. К. Соколовым. В дни отъездов в Кострому нам с Соколовым он устраивал праздничные обеды, на которых выпивал сам и заставлял нас выпивать рюмки по две-три вина. Немножко захмелев от вина, он потом прощался со мной чрезвычайно длинным и чрезвычайно крепким поцелуем.
Я сказал выше, что, учась в семинарии, я два раза нечаянным образом захмелевал. Так же два раза случалось это несчастье со мною и во время учения в Академии: однажды и в самой Академии, другой раз в селе, на родине. По окончании первого года учения в Академии П. И. Горский получил добавление к своей фамилии – «Платонов» и платоновские наградные деньги. На платоновские деньги он устроил закуску своим приятелям, в числе которых был и я, в квартире своей матери-вдовы, жившей в Посаде. На этой закуске заставили меня выпить рюмки две или три водки, и я сильно захмелел. Назад до Академии довели меня под руки. Пришедши в номер (4-й), я почему-то не захотел сидел в нем и, вышедши из номера, сел на пороге дверей, ведущих из коридора на крыльцо. Дело было в субботу во время звона ко всенощной. Имел пройти этими дверями в церковь инспектор. Но я не только не удалился в номер от его прохода, но даже и не встал, когда он проходил, а он с своей стороны бережно обошел меня, не сказав мне ни слова. Замечательно в этой истории то, что инспектор Сергий ни нарочно не призывал меня к себе для выговора, ни при случае когда-либо после не сказал мне ни единого слова. Очевидно, он знал, что захмелел я не от любви к водке, а от отсутствия практики в ней. Сергий явил здесь благородство, которого мы не привыкли видеть от него.
Другой случай имел место в селе, на родине. Во время вакации в праздник я пошел с одним нашего села священником гулять на реку, которая течет в полуторах верстах от села. На реке при дороге стояли тогда две красильни, принадлежавшие сельским красильщикам. Один из красильщиков был в это время в красильне и зазвал нас со священником к себе в гости. Желая как можно лучше угостить такого редкого гостя, как академист, он послал в село в кабак за бутылкой хлебного рома. Этого отвратительного рома он в буквальном смысле принудил меня выпить рюмку. С этой рюмки я сильно захмелел, так что священник насилу довел меня до села, а дома я чувствовал себя так скверно, что отец и младший брат всю ночь просидели надо мной без сна.
5. Служба в Вифании
Я кончил курс в Академии в 1858 году пятым студентом. После четверых товарищей, оставленных в самой Академии, я оказывался первым претендентом на профессорские места в семинариях. Лучшим из профессорских мест в семинариях было или по крайней мере признавалось мною место профессора-риторика в Московской семинарии. Его и хотелось очень мне занять, но его перебил у меня товарищ мой Александр Васильевич Морев, который имел какую-то очень сильную руку в духовно-административной области. Не назначенный в Москву, я назначен был в Вифанию на класс той же риторики.
Я начал свою службу в Вифании тем, что явился первым вводителем бородоношения, которое начало тогда входить в обычай между чиновниками. Вакацию по окончании курса в Академии я провел дома, в селе: я не умел бриться и не имел бритвы. Равным образом в селе не было никого другого, кто бы имел бритву и умел брить. Поэтому я и отпустил бороду. И затем решил сохранить ее, чтобы избежать весьма неприятного процесса брадобрития у цирюльника. Поэтому я приехал на службу в Вифанию с бородой, и после меня начали и другие отпускать бороду. Впрочем, я не усвояю себе чести пропагандиста бородоношения, я был только первым, который начал носить бороду в Вифанской семинарии.
Я явился в Вифанию с некоторой репутацией даровитости и учености, причем хвалителем моим был профессор Вифанской семинарии Иван Александрович Вениаминов, ученик Н. П. Гилярова. С Вениаминовым я познакомился в качестве ученика Никиты Петровича, еще будучи студентом Академии. Ректор семинарии Игнатий тотчас же захотел, так сказать, использовать и испробовать мою даровитость и ученость: он поручил мне написать к первому же Рождеству приветственную речь митрополиту; для образца дали мне из канцелярии сборник прежних речей, или речник. Прочитавши сборник, я пришел в ужас: в речах было красноречие совсем необузданное и неудержимое, не знающее никаких пределов (так что людей, составлявших эти речи, можно было бы признать если не сумасшедшими, то полусумасшедшими). Составил я речь и потом в течение дней двадцати все ее правил, мастеря все новые и новые версии. Наконец, подал ректору речь (красноречие в речи моей было, но не бешеное, а умеренное), и ректор остался, по всей вероятности, недоволен ею, по крайней мере, после он не только не сказал мне комплимента, но и единого слова.
Своей риторикой я занялся с величайшим усердием. Меня занял вопрос, кто был первым творцом риторики, преподававшейся в семинариях, которая учила писать не только правильно и чисто, но и красноречиво. Оказалось по разысканиям, что этим первым творцом был Цицерон, который сказал, что «poetae nascuntur, oratores fiunt», не понявши Аристотеля и принявши его риторику, которая содержала практические советы, как писать речи, за самую теорию науки. Я выписывал нужные книги и решил было написать свой учебник риторики, но во время приготовлений к писанию был переведен в Академию.
Я был очень недоволен собой как преподавателем. В объяснениях в классе ученикам уроков я никак не мог достигнуть желательной свободы устного изложения: я чувствовал себя принужденно, смущался. Когда я жаловался на себя П. И. Горскому, тот советовал мне перед тем, как идти в класс, выпивать по хорошей маленькой. Но я не мог воспользоваться его советом, потому что, выпив маленькую, я не только стал бы говорить свободно, но и совсем куролесить. Я все надеялся, что достигну желаемой свободы, но оправдались ли бы мои надежды, я не знаю.
Через год службы в Вифании мне прибавили к риторике раскол и сделали меня библиотекарем. И раскол, и библиотеку я унаследовал от упомянутого выше И. А. Вениаминова, который вышел в Москву в священники, женившись на дочери протоиерея Николая Андреевича Руднева, автора известной, очень хорошей книги «История ересей и расколов в Русской Церкви». Митрополит потребовал от меня написать программу уроков по расколу и представленную ему возвратил без всяких замечаний.
К концу года этот раскол немало испортил мне крови. Месяца за два, за полтора до экзаменов встретил я на прогулке ректора семинарии. Поговорив со мною, он в заключение сказал мне: «А на публичном экзамене владыка, вероятно, побранит вас, когда будете сдавать раскол; предшественника вашего он всегда бранил». Так как Игнатий был внук митрополита и близкий к нему человек, то я полагал, что он говорит на основании каких-нибудь сведений. В самый день экзамена мне нужно было зачем-то видеть ректора перед тем, как собраться к нему профессорам пред отправлением в класс. Он после речей, для которых я приходил, отпуская меня, снова сказал: «А сегодня владыка, вероятно, вас побранит». Можно представить себе, с каким волнением я ожидал очереди экзамена по расколу. Очередь настала, я вышел к митрополиту, а ректор вызвал трех учеников, которые имели отвечать по расколу. Билеты взяты были мною из книги митр. Григория «Истинно-древняя и истинно-православная церковь». Отвечает один ученик очень хорошо очень длинный билет; митрополит не говорит ни слова. Отвечает другой ученик опять очень длинный билет и очень хорошо; митрополит не говорит опять ни слова. Отвечает третий ученик также хорошо и такой же билет; по окончании ответа, митрополит, не говоря ни слова, отпускает меня, преподав мне благословение свое молча. Когда я прибежал на свое место весь потный от волнения, то П. И. Горский, сидевший рядом со мной и знавший о моих ожиданиях митрополичьей ругани, со смехом сказал мне: «Ты очень свирепо смотрел на митрополита; он тебя испугался!»
В Вифании моими приятелями были инспектор семинарии иеромонах Епифаний (Избитский), Петр Петрович Делицын и его брат Дмитрий Петрович Делицын, преподававший также риторику в 1-м отделении (а я во 2-м), и И. А. Вениаминов. Петр Петрович, живший в Посаде у отца, приезжая в Вифанию на уроки, обыкновенно устраивал нам маленькие закусочки в квартире брата Дмитрия. Эти закусочки проводились чрезвычайно весело. Дело в том, что Епифаний и Петр Петрович были одарены необыкновенным талантом смехотворства и великолепнейшим образом рассказывали смешные анекдоты. Часто между ними устраивалось состязание: расскажет смешной анекдот один, другой старается перещеголять его и рассказать еще более смешной анекдот и т. д. Мы, слушатели, хохотали при этом до слез и до упаду.
Получали мы в Вифании ничтожнейшее жалованьишко и питались у общего профессорского повара необыкновенно скудно. Одежонка у меня была плохая: фрак был студенческий казенный, выдававшийся при окончании курса учения в Академии. Поступил я на службу в студенческой шинели, подбитой воздухом. Денег на заведение сколько-нибудь сносной шинели у меня не было. Выручил из беды П. П. Делицын, который ссудил меня деньгами в долг и сам же купил мне в Москве ватную шинель с воротником из польского бобра. Эту шинель я носил бесконечные века, пока она не истрепалась совершенно: вата спустилась вниз, образовав там целые кучи, и оставались наверху одни – сукно и подкладка.
И. А. Вениаминов наставлял меня, что для приходящих ко мне товарищей я должен иметь всегда бутылку хереса и соломку. Так я и делал.
Там в Вифании жил я несколько общественнее, чем после в Академии. Под конец моего житья в Вифании я затеял устраивать очередные у профессоров вечера с тем, чтобы на них не было картежной игры, а единственно полезные и приятные разговоры. Один такой вечер у меня был. Прошел он хорошо, только кончился не совсем ладно: Иван Николаевич Доброумов и Василий Николаевич Страхов порядком между собою побранились, изрядно выпивши. После моего отъезда в Академию вечера эти прекратились.
6. Служба моя в академии15
Я был переведен из Вифании в Академию на кафедру Русской церковной истории 11 января 1861 года. На кафедру Русской церковной истории, отделенную в особую кафедру от общей церковной истории, при нашем окончании курса назначен был Н. К. Соколов, который в конце 1860 г. отправился за границу в семействе гр. Путятина, под официальным предлогом изучения памятников, касающихся новой истории Западной церкви. Историю своего перемещения в Академию я вовсе не знаю. Меня не спрашивали, желаю ли я быть перемещенным, и предварительно не сообщали мне, что намереваются перевести меня, а когда перевели, то прямо сообщили мне, что я переведен. Должно думать, что переведение мое состоялось по предложению и по желанию А. В. Горского, под ближайшим, так сказать, надсмотром которого состояла русская церковная история. Повествование о своей ученой деятельности в Академии я начну с кратких сообщений о ректорах Академии, при которых я служил.
Ректора, при которых я служил
Первым ректором в Академии, при котором я начал службу, был Савва Тихомиров, переведенный из ректоров Московской духовной семинарии и назначенный на один день ранее моего назначения в бакалавры Академии – 10 января 1861 года. Назначением Саввы в ректоры обиделись профессора. Обыкновенно в ректоры Академии назначались люди, окончившие курс ее более или менее высоко и перед тем, как быть назначенными в ректоры Академии, более или менее долго служившие преподавателями в ней. Хотя Савва окончил курс магистром, но ни малейшей претензии на то, чтобы стать профессором Академии, не имел. Правда, что в бытность синодальным ризничим он издал указатель ризницы и библиотеки. Но этот указатель, вовсе не принадлежащий к числу ученых трудов, как всем известно, составлен был не им самим, а по его найму его товарищем по Академии Алексеем Егоровичем Викторовым16.
Сам митрополит Филарет сознавал необычность назначения Саввы в ректоры Академии и, отправляя его в Академию, снабдил его письмом к А. В. Горскому, в котором просил профессоров Академии благосклонно принять его, а Александра Васильевича просил не оставлять Савву своими советами по управлению Академией. Я не имею никакого понятия о том, что за лекции читал Савва студентам, но не может подлежать сомнению, что лекции эти представляли нечто весьма неважное. В его правление вовсе не по его, впрочем, инициативе профессорами Академии решено было издавать церковно-исторический словарь, но все дело ограничилось одними словами. Только немногие из профессоров написали по нескольку статей для первого выпуска словаря. В числе этих немногих был и я. Одна из моих статей, написанная для словаря, привела в великое смущение А. В. Горского, к которому они были представлены, это именно статья об Авраамии Ростовском, а привела в смущение смелой критикой позднейших сказаний об Авраамии (см. в «Прибавлении» к главе о монашестве в моей «Истории»). Возвращая мне статьи, Александр Васильевич написал мне записку, в которой настоятельно советовал мне не быть слишком смелым в критике.
«Достопочтеннейший и любезнейший Евгений Евсигнеевич! Препровождаю я вам две статьи ваши о преподобном Авраамии Ростовском и его монастыре, а вместе с сим и мою выписку из одной рукописи бывшего Костромского Богоявленского монастыря, содержащей в себе житие преподобного Авраамия. В ней есть нечто, разрешающее ваши недоумения.
Благоволите взглянуть снисходительно на некоторые мои заметки. Так как дело не совсем ясно, то слишком резкие отзывы и решительные выводы по необходимости могут казаться преждевременными.
Дай Бог, чтобы новый пересмотр привел вас к заключениям более умеренным. Ваш усердно преданный профессор А. Горский, 21 апреля 1862».
Недолго правив Академией, Савва был назначен викарием Московским 4 ноября 1862 года.
Преемником Саввы назначен был А. В. Горский 23 октября 1862 года. Слух о назначении Александра Васильевича в ректоры Академии встречен был студентами и профессорами с тревогой и страхом, так как первые опасались, что он будет строгим ректором и скрутит их, а вторые опасались, что он будет ходить на лекции и как человек многоученый будет подвергать последние строгой критике. Но тревоги и страхи одних и других оказались совершенно напрасными.
Что касается до студентов, то Александр Васильевич вовсе не обуздал их: он хотел действовать на них кроткими мерами увещания и вразумления, но это решительно ни к чему не служило: студенты за его доброту называли его папашей, охотно слушали его наставления и увещания, но нисколько последними не исправлялись, продолжая пьянствовать и беспутствовать. Вообще в его правление распущенность студентов не уменьшилась, даже если не увеличилась. Были частые курьезно-комические случаи. На одном курсе были два студента, выдающиеся пьяницы и безобразники: они пьянствовали и безобразничали в Посаде, попадали в полицию, из которой доставляемы были в Академию. По окончании одного учебного года, когда все студенты разъехались по домам, эти двое остались в Академии и продолжали пьянствовать и безобразничать, и Александр Васильевич две или, может быть, три недели хлопотал о том, чтобы их выселить из Академии, и когда удалось ему выселить, то, как смеялись тогда, на радостях готов был он отпеть благодарственный молебен.
Как мы сказали выше, Александр Васильевич был человек, всецело преданный науке, между тем это ректорство с его сложными обязанностями чрезвычайно отвлекло его от научных занятий, что было ему крайне тягостно.
В правление Александра Васильевича в 1864 году Академия праздновала 50-летний юбилей своего пребывания в Лавре. Издан был юбилейный сборник, составленный из статей нескольких профессоров. 1 октября в день Покрова Божией Матери, который был днем открытия Академии, состоялся в Академии под председательством митрополита торжественный акт, на котором между другими гостями присутствовали Филарет, архиепископ Черниговский, академик Билярский, Михаил Никифорович Катков, находившийся тогда в апогее своей славы. С. К. Смирнов прочел историческую записку о деятельности Академии за полстолетие, написанную со свойственным ему не совсем ладным красноречием. После Сергей Константинович сам Александру Васильевичу сделал заявление о желаемых и ожидаемых от профессоров Академии ученых трудах, которую закончил воззванием: «Пора перейти от слов к делу». После акта был торжественный обед, кажется, в покоях ректора.
На другой день у Александра Васильевича был второй, менее торжественный обед для наставников и для оставшихся гостей. Когда я пришел на обед, Александр Васильевич взял меня за руку и, подводя к Филарету Черниговскому, сказал: «Вот тот бакалавр Голубинский, о котором я говорил вам вчера». Из тона, которым произнесены были эти слова, следует заключить, что он не особенно расхвалил меня Филарету. Со своей стороны, этот последний не сказал мне ни одного комплимента и даже ни одного слова, а только молча благословил меня.
Празднование юбилея ученой и служебной деятельности А. В. Горского было также скромное: мы поднесли ему альбом со своими карточками, а он угостил нас обедом, на котором старший из профессоров Е. В. Амфитеатров за шампанским произнес краткое, хвалебное и не совсем удачное приветствие.
Александр Васильевич как ученый пользовался великой славой и весьма почитаем был своими учениками. Поэтому, когда он скончался, мы ожидали, что приедут на его погребение все московские священники и его ученики, так что составится из них большой хор. Но в ожиданиях своих мы совершенно обманулись. Приехало как будто не более двух-трех человек. Преемником Александра Васильевича был архимандрит Михаил Лузин. Михаил собирался было стать хорошим, выдающимся ректором. Он решил было обуздать студентов от пьянства и бездельничанья и возвратить их к той скромно приличной и достаточно трудовой жизни, которую они проводили до перелома, случившегося при Сергии, о чем говорили мы выше. Мы, члены совета, со своей стороны, вполне ему сочувствовали и изъявляли полную готовность содействовать ему, сколько от нас могло это зависеть. Михаил начал употреблять меры строгости по отношению к безобразникам. В числе временно исключенных им за пьянство был известный в настоящее время профессор богословия Харьковского университета протоиерей Буткевич. К сожалению, Михаил скоро переведен был по неизвестной причине из ректоров нашей Академии в ректоры Киевской Академии. По поводу моей статьи, напечатанной в «Журнале Министерства народного просвещения», Михаил призывал меня и говорил: «Пожалуй, вас попросят выйти из Академии!» Я ему ответил: «Если попросят, то я, конечно, ее оставлю». Затем, когда был напечатан I том моей «Истории», кто-то из наших был в Киеве у Михаила, и он говорил: «Евгений Евсигнеевич согрешил много и бит будет много».
Преемником Михаила был Сергей Константинович Смирнов. При вступлении в должность он сказал нам напыщенную речь, в которой он обещал наделать много, но все это были слова, слова и слова…17 Он был самый обыкновенный ректор, ничем не выдававшийся. Он нисколько не сократил пьяно-беспорядочной студенческой жизни. Сколько припоминаю, в его правление никаких особенных происшествий не случилось.
Преемником Сергея Константиновича был архимандрит Христофор, переведенный из ректора Вифанской семинарии. Это был человек какой-то не особенно симпатичный. Он ознаменовал свое правление тем, что лишил профессоров права брать академический хлеб, за который они платили деньги, и брать квас, который давался даром, а также окончательно лишил профессоров права пользоваться академическими лошадями. До открытия железной дороги от Москвы до Троицы в Посаде не было легковых извозчиков, и в случае нужды кому-нибудь куда-нибудь поехать давалась академическая лошадь, или инспекторская, или особая профессорская лошадь. Когда открылась железная дорога и появились легковые извозчики, то большая часть профессоров перестала пользоваться академическою лошадью, но некоторые старики продолжали ею пользоваться. Христофор совсем запретил это. Пеняю не за себя самого, а за других.
Быв строг по отношению к другим, в отношении к самому себе он был большим барином. Ректорам Академии подавали и подают экипаж с лошадями к воротам садовой решетки, а от крыльца до ворот они проходят пешком. Христофор же не желал совершать этого пешеходного путешествия и приказывал подавать экипаж к крыльцу (не ректорскому, подъезд к которому сопровождался бы большой поломкой кустов, а к церковному, причем дело не обходилось все-таки без некоторой порчи сада).
В правление Христофора случилось необычайное происшествие. Студенты выбили стекла в квартире инспектора Антония Коржавина.
Профессора Академии, находившиеся с Христофором в холодных отношениях, и простились с ним особенно холодно.
Преемник Христофора Антоний Храповицкий из ректоров Петербургской семинарии отличался простотой обращения, находился в близком общении со студентами и имел на них влияние. В светском обществе пользовался большим расположением. На его проводах, когда поезд тронулся, барыни кричали: «На кого ты нас оставляешь?» и проливали слезы.
Говорили, что в составлении пасквильной статьи на меня в «Страннике» участвовал и Антоний. Но до какой степени это справедливо, ничего не могу сказать.
Антоний постоянно говорил, что желает моей отставки митрополит Сергий, но иные говорили, что и сам он желает отставки не меньше, чем митрополит Сергий. Но насколько это справедливо, опять ничего не могу сказать.
Моя учено-учебная деятельность
Обращаюсь к самому себе и к своим учено-учебным делам.
История Русской Церкви принадлежит к числу наук, преподававшихся на старшем курсе. Занятия ею преподавателя, как преподавателей и прочих наук курса, состояли в чтении лекций в продолжение обоих лет и в рецензировании студенческих сочинений: на 1-м году месячных, на 2-м курсовых. Что касается до чтения лекций, то дело с ним могло быть ведено двояко: или так, чтобы в точном смысле слова читать по тетрадке, или так чтобы с конспектом в руках говорить живым голосом (sic!). He может быть никакого спора и сомнения, что второй способ гораздо предпочтительнее первого и хорошо было бы, если бы он был сделан общеобязательным. Но я, несмотря на сознание превосходства второго способа перед первым, начал читать лекции первым, а не вторым способом, т. е. в точном смысле читать по тетрадке. Это по двум причинам: первая причина есть та, что в то время, как я начал читать лекции, второй способ еще вовсе не входил в обычай в нашей Академии, вторая причина есть та, что я сознавал себя не особенно способным к чтению живым голосом (в случае общеобязательности способа, я бы, конечно, старался, сколько можно, усовершенствовать свои способности). В отношении к недельному количеству лекций науки, преподававшиеся на старшем курсе, разделялись надвое: по одним наукам положены были две двухчасовые лекции в неделю, по другим наукам одна двухчасовая лекция с добавлением двух послеобеденных уроков какого-нибудь языка. История Русской Церкви принадлежала ко второму классу: по ней была положена однонедельная лекция с добавлением двух послеобеденных уроков немецкого языка. Если бы составлять лекции по какой-нибудь науке, которая уже совершенно разработана, так что оставалось бы только в собственном изложении передавать содержание, заимствованное из книг, то недельного срока для составления лекции было бы не только весьма достаточно, но и весьма предостаточно. Но совсем иначе обстоит дело с русской церковной историей: она не есть еще наука совершенно разработанная и обработанная, а находится в периоде разрабатывания и обрабатывания. При таком положении дела составление лекций по ней не может состоять в одном только собственном изложении готового содержания, но должно было состоять в приготовлении или выработке и самого содержания. Именно, требовалось возможно тщательное изучение по существующим источникам подлежащих предметов и потом старательная научная обработка их с возможно удовлетворительным, конечно, объяснением, почему иное, принимаемое моими предшественниками, было отвергаемо мной, как несостоятельное и ложное. По сейчас сказанному я работал над составлением недельной лекции напролет всю неделю, не переводя духа и не покладая рук и, можно сказать, денно-нощно, так как в значительной степени не досыпал ночей. Вообще это срочное изготовление лекций для чтения в продолжение двух лет было для меня трудом чрезвычайно тяжелым и утомило и истомило меня до крайности.
Скажу теперь о своих отношениях по ученым делам к А. В. Горскому и об отношениях ко мне самому моих слушателей-студентов. Как должно думать, Александр Васильевич, переводя меня из Вифании в Академию, рассчитывал и надеялся, что я буду работать под его руководством, обращаться к нему за советами и указаниями. Но я решительно не мог этого делать. Мы с Александром Васильевичем были два человека разных направлений: он был консерватор, девизом которого служил девиз митропо\ лита Филарета: «Благоразумие и осторожность». Я, напротив, был либералом, который все подвергал строгой критике – принимал только то, что выдерживало критику, и отвергал то, что ее не выдерживало, без всяких рассуждений о том, благоразумно это или нет. При таком положении дела я не мог ходить к Александру Васильевичу за советами и указаниями, а, напротив, всевозможным образом старался избегать собеседований с ним по ученым вопросам и таился от него, что и как о чем я думаю. Нет сомнений, что это весьма сердило и огорчало Александра Васильевича, хотя он открыто и не заявлял своих чувств. Но я не мог поступать иначе. В подтверждение к сейчас сказанному и как некую иллюстрацию к нему расскажу один случай, имевший место несколько позднее. Александр Васильевич ездил в Петербург для участия в одной комиссии при Синоде. Из Петербурга привез он в подарок мне книгу Чистовича «Феофан Прокопович и его время» (СПб., 1868). Когда я пришел к нему, он и вручил мне подарок со словами: «Вот вам петербургский калач», у нас завязался ученый разговор по поводу книги. Ведя речь о Феофане Прокоповиче, нельзя было не заговорить о Стефане Яворском. Но лишь только мы это сделали, как у нас начался спор. Александр Васильевич стоял за Стефана Яворского, я за Феофана Прокоповича. Спор принимал острый характер, но Александр Васильевич, сознавая всю комичность спора при данных условиях, постарался прекратить его, окончив его словами: «Ну вас с вашим Феофаном Прокоповичем». Александр Васильевич примирился со мной и возвратил мне свое благоволение, когда я напечатал «Краткий очерк истории православных церквей», которым я до чрезвычайности угодил ему, как скажу об этом ниже.
Что касается до моих слушателей-студентов, то вовсе не было так, чтобы от наплыва их на мои лекции трещали стены аудитории, вовсе не было и так, чтобы аудитория с безопасностью для своих стен вся ими наполнялась, а было так, что они ходили на мои лекции далеко не исправно и далеко не в полном числе студентов курса. Говоря без ложной скромности, я читал студентам сравнительно хорошие лекции. Причины же такого малого внимания студентов к моим лекциям и такого неисправного посещения студентами моих лекций были две: первая есть та, что я, как сказал выше, читал по тетрадке, читал очень быстро и был читарь или чтец далеко не первоклассный, а если и не совсем плохой, то не особенно далекий от него, вторая причина есть та, что для привлечения студентов в аудиторию (на мои лекции) я не прибегал к Петрушке и райку, разумея столь обычное либеральное скалозубство по разным злободневным вопросам. Я не какой-нибудь черносотенник по политическим убеждениям, но всему свое время и место, и я считал недостойным порядочного ученого и порядочного профессора зазывать на лекции балаганным способом. Особенно пустовала моя аудитория в великие посты. Моя лекция была в среду и в последние часы перед обедом. А так как в великие посты студенты должны были ходить в церковь за преждеосвященные обедни, то моя лекция переносилась на после обеда. После же обеда студенты предпочитали хождению в класс для слушания хороших лекций хождение в спальни для хорошего послеобеденного сна. Памятен мне и до сих пор один случай. Написал я лекцию, которая весьма нравилась мне самому. Иду в класс и думаю, что вот угощу ею студентов, но пришел в класс и увидел, что, увы, угощать почти некого: за первыми двумя партами сидел один человек – приснопамятный Фил. Ал. Терновский, у задней стены аудитории сидело человек 5–6, но они сидели с понурыми головами и как будто располагались не слушать меня, а дремать или совсем спать. Сознаюсь откровенно, что по временам чувствовалась горькая обида на студентов за их малое внимание (равнодушие) к моим лекциям. Работаешь, работаешь и вдруг пустая аудитория!
Я сказал выше, что занятия преподавателя Русской и Церковной истории, равно как и других преподавателей старшего курса, состояли: во-первых, в чтении лекций в продолжение обоих годов и, во-вторых, в рецензировании студенческих сочинений: на первом году месячных, на втором году курсовых. Лучшие из курсовых сочинений были магистерскими, и они требовали особенного внимания в некотором отношении, как будет указано ниже. Рецензирование курсовых сочинений иногда и для иных преподавателей обращалось в крайне тяжелую работу, становясь настоящей карой Божией. Было принято, чтобы студент в продолжение всех четырех лет учения в Академии стоявший по спискам в первом разряде, непременно, и как бы ео ipso оканчивал курс учения магистром. Но случалось, что иные из этих студентов подавали курсовые сочинения плохие и очень плохие; в таких случаях на обязанности преподавателей, которые читали сочинения, лежало превращать их из худых и очень худых в возможно хорошие, какого бы труда это ни стоило и каких бы исправлений сочинения ни требовали, хотя бы дело доходило и совсем до переделки их. Я помню, как Александр Федорович Лавров в один курсовый или выпускной год мучился над исправлением сочинений все лето от Пасхи и до вакации. Переведенный из Вифании в Академию вскоре после бакалавр Василий Иванович Боголепов до того измучился над исправлением такого сочинения, что мука эта, как с вероятностью можно думать, была одной из причин постигшей его вскоре потом душевной болезни, заставившей его оставить службу в Академии. А о Никите Петровиче Гилярове говорили, что он, по требованию ректора Академии Алексия, написал совсем новую диссертацию внуку митрополита Филарета студенту 17-го курса иеромонаху Игнатию, умершему костромским архиереем. Дело было так. Игнатий подал сочинение никуда не годное. Никита Петрович, прочитав его, послал за Игнатием с целью указать ему, что и как исправить. Игнатий не пришел к нему. Послал во второй раз, тоже не пришел; в третий – тоже не пришел. Тогда Никита Петрович пошел к ректору с донесением об сочинении и с жалобой на Игнатия. Ректор отвечал ему: «Как ты там хочешь, а чтобы сочинение было хорошее». И Никита Петрович должен был написать сочинение.
Особенное внимание, которое требовалось при чтении всех вообще магистерских диссертаций, имело быть устремлено на то, чтобы стараться очищать сочинения от всего, что могло навлечь осуждение митрополита Филарета или возбудить его гнев. Магистерские диссертации, прежде отсыла их в Синод для рассмотрения их последним подвергались, так сказать, ревизии митрополита Филарета. Составлялась под его председательством конференция из старших профессоров Академии и на конференции читано было митрополиту несколько мест из каждого сочинения по его указанию. Если в каком сочинении что-либо подвергалось его осуждению или возбуждало его гнев, то профессор, читавший сочинение, получал от него более или менее строгий выговор или немедленно на самой конференции, если был ее членом, или чрез ректора, если не был ее членом. Я, со своей стороны, был очень счастлив относительно магистерских диссертаций: ни одной из них мне не пришлось исправлять очень много и ни за одну из них я не подвергался выговору митрополита. Между прочим, писал мне диссертацию Фил. Ал. Терновский, и написал он ее весьма аккуратно, так что мне не приходилось делать исправлений, принимая во внимание взгляды Филарета.
После изготовления лекций для чтения в продолжение двух лет, я предпринял было труд, который считал и считаю полезным и желательным вообще и который особенно желателен был для меня вследствие принятого мною намерения написать курс русской церковной истории – это именно извлечение из летописей всех известий, относящихся к церковным событиям; соединение их в одно место с хронологическим расположением и составление из них как бы особой сводной церковной летописи. Я предпринял труд, не имея денег на его издание, но я рассчитывал, что Александр Васильевич, признав очевидную полезность труда, найдет деньги, испросив их, примером, у митрополита. Наработав столько, чтобы можно было приступить к изданию труда, я пошел к Александру Васильевичу с докладом. Тот весьма одобрил труд, но дальнейшего движения делу не дал, и я должен был отказаться от труда, как от неудавшейся моей затеи.
Прежде чем приступать к приготовлению курса русской церковной истории, я решил написать два сочинения, которые служили как бы введением к курсу, именно, во-первых, исследование о Константине и Мефодии, первоучителях славянских, во-вторых, краткий очерк истории православных церквей болгарской и сербской с румынской.
Исследование о Константине и Мефодии я окончил, как следует из даты под предисловием к нему, в июле 1867 года (дата – 9 июля 1867). Исследование состоит из двух частей, из которых в первой предлагается полное жизнеописание Константина и Мефодия, а во второй содержится критический обзор сказаний о них. Сочинение, доселе остающееся в рукописи, представляет из себя две рукописные четверточные книги, из которых в 1-ой – 452 четверти или 904 страницы, во второй – 392 четверти или 764 страницы, а в обеих – 844 четверти или 1688 страниц. Сочинение было представлено мною в Академию наук на соискание Уваровской премии и было удостоено от Академии полной Уваровской премии в 1500 рублей. В свое время сочинение не могло быть напечатано по тогдашним цензурным условиям, так как я очень резко критикую легендарные сказания о Кирилле (Константине) и Мефодии, а в особенности легендарные сказания о мнимом их ученике епископе Клименте. Да я и не очень хлопотал об его напе-чатании, так как напечатание обошлось бы очень дорого и, несомненно, не окупилось бы. Можно было бы хлопотать об его напечатании в журнале, но единственное место для него по его огромности было бы в «Чтениях в Императорском Общества истории и древностей российских при Московском Университете»; в Общество же я не мог адресоваться, так как в нем господствовал тогда его секретарь Осип Максимович Бодян-ский, сочинение которого «Время происхождения славянских письмен» я позволяю себе довольно резко критиковать, да и вообще Осип Максимович не отнесся бы благосклонно к сочинению человека, в котором он должен был видеть соперника себе.
Во время занятий исследованием о Константине и Мефодии со мной случилась от сильного переутомления прискорбнейшая катастрофа. В один вечер стою я у конторки и пишу. Вдруг поднялся сильнейший шум в голове и кровь фонтанами устремилась из шеи вверх. Когда прекратился шум в голове, я почувствовал в ней сильнейшую боль, и оказалось у меня сильное потемнение в глазах. Боль в голове скоро прошла, а от потемнения в глазах я долго лечился и вылечился только наполовину; возвратилась работоспособность (разумею способность читать и писать) только в один глаз (левый), а что касается до другого глаза (правого), то зрение в нем до некоторой степени улучшилось, впрочем, не до того, чтобы помогать другому глазу в чтении и письме. Но по некотором времени правый глаз снова перестал сколько-нибудь видеть, так что с 1866–1867 годов я стал, собственно, однооким, хотя по внешнему виду и казался обооким. Вместе с потемнением в глазах явился у меня шум в ушах, который с тех пор остается и до настоящего времени.
«Краткий очерк православных церквей болгарской, сербской и румынской» напечатан мной в 1871 году на часть денег Уваровской премии, полученной из Академии Наук. Сочинением этим, как я сказал, до крайности угодил я Александру Васильевичу Горскому, так как покрытую дотоле мраком неведения историю славянских церквей озарил светом ведения, на что употребил огромный труд. Сочинение это оказалось очень неудачным в коммерческом отношении. Я предполагал, что в великой Российской стране найдется 1200 человек, которые пожелают узнать церковную историю родственных нам славян – болгар и сербов – и напечатал сочинение в 1200 экземплярах, но я совершенно ошибся в своих предположениях. Тотчас по напечатании сочинения было продано его экземпляров сто два с половиной, а потом распродажа его пошла до крайности туго, так что и теперь, через 38 лет, довольно значительное количество экземпляров остается у меня на руках.
Во время писания этого сочинения я носился с мечтой об основании при Московской Духовной Академии церковно-археологического музея, относительно чего у меня до сих пор сохраняется документальное свидетельство. Московским купцом Сиротининым куплен был где-то и у кого-то в Сибири древний весьма замечательный в археологическом отношении дискос, проданный им потом в музей графа Строганова, в котором и находится теперь. С дискоса снята была Сиротининым фотография, экземпляр которой он дал своему знакомому, а моему приятелю Ал. Евг. Викторову. Тот отдал фотографию мне и на задней ее стороне написал: «В церковно-археологический музей при Московской Духовной Академии от А. Викторова 2 сент. 1870 г.» Я предполагал повести дело так, чтобы чрез А. В. Горского исхлопотать у митрополита открытый лист к священникам московских приходских церквей, разрешающий им отдавать в музей при Московской Духовной Академии то, что вышло из церковного употребления и не имело особенной ценности, причем предполагалось обозначать в каталоге, из какой церкви какая вещь взята. Этим путем я надеялся положить достаточное основание музею. С докладом о моей мысли я пошел к Александру Васильевичу. Он весьма одобрил мою мысль, но дальнейшего движения ей не дал. Своей мечтой о музее я несколько предупредил Киевскую Духовную Академию с ее музеем, который там был открыт в 1872 году.
Некоторые из моих знакомых и приятелей18 настоятелько убеждали меня подать «Краткий очерк» на степень доктора, которая, несомненно, за него мне и дана бы была, так как единственный в Академии компетентный судья – ректор Академии А. В. Горский был самого благоприятного о нем мнения, о чем сейчас ниже. Но, к моему истинному и величайшему счастью, я удержался от этого: я находил, что для представления на степень доктора сочинение недостаточно толсто и не имеет достаточной внешней представительности. Я отложил искание до изготовления I тома «Истории Русской Церкви». Если бы я представил «Краткий очерк» на степень доктора и получил степень, то I тома «Истории Русской Церкви» я не мог бы представить в академическую цензуру, а должен был бы представить в обыкновенную цензуру. Обыкновенная же духовная цензура ни за что и ни под каким видом не одобрила бы его к печати. (Откладывая на неопределенное время получение докторства, а с ним и ординатуры, я лишал себя прибавки к жалованью в тысячу рублей. Но, будучи холостым и живя скромно, я не особенно нуждался в 1000 руб.). А между тем, если бы случилось так, что я написал бы I том «Истории Русской Церкви» и оказался бы в невозможности его напечатать, то создал бы себе положение истинного мученика. (Выше я не объяснил, почему я не подавал на степень доктора еще диссертации о Константине и Мефодии. Дело в том, что значительную часть диссертации составляет резкая критика легендарных сказаний о первоучителях и об их мнимом ученике епископе Клименте. А критику эту никоим образом не одобрил бы Александр Васильевич, а напротив, строго осудил бы ее, так что докторство, несомненно, мне не было бы дано, а между тем я учинил бы себе очень неприятный скандал).
В заключение речей о первых моих ученых трудах считаю долгом упомянуть словом искреннейшей благодарности покойного лаврского библиотекаря отца Арсения, который наиобязательнейшим образом ссужал меня нужными лаврскими рукописями. Когда бы я ни пришел к нему за рукописями или когда бы я ни прислал за ними свою прислугу, отказа не было. Нередко у меня находилось лаврских рукописей по пяти экземпляров и даже более и никогда не предъявлялось никаких требований относительно их возвращения. (В предисловии к «Описанию лаврских рукописей» о. Арсений говорит, что он, будучи в это время помощником библиотекаря о. Ила-рия, был его сотрудником в составлении описания. Но он из скромности говорит неправду: он был единственным и исключительным составителем описания. Отец же Иларий, человек малограмотный и бывший неспособным к такого рода работе, как описание рукописей, по отношению к отцу Арсению имел только то печальное значение, что будучи большим любителем водки, приучил к ней и его).
Путешествие
Написав два сочинения, составляющие как бы введение в курс Русской церковной истории, я решил, прежде чем приступать к обработке этого последнего, совершить научное заграничное путешествие преимущественно к южным православным славянам и грекам. Дело о путешествии я начал не обычным порядком, а обходя этот порядок. Если бы я начал обычным порядком и вошел в Совет Академии с просьбой об исходатайствовании мне отпуска в заграничное путешествие, то старички, сидевшие в правлении Академии и не особенно меня жаловавшие за нехождение к ним для выпивания водки, для игры в карты и для расшаркивания пред ними, несомненно, заставили бы меня досыта накланяться им. Я прямо послал прошение об отпуске обер-прокурору Синода графу Дмитрию Андреевичу Толстому, подробно изъяснив ему в прошении причины, по которым мне желательно было бы совершить путешествие. Граф Толстой, получив мое прошение, запросил обо мне ректора Академии А. В. Горского. Александр Васильевич в ответ на запрос графа Толстого послал ему самый лестный обо мне отзыв, в котором расхваливал и вообще ученую деятельность мою и только что напечатанное сочинение «Краткий очерк». Содержание своего отзыва Александр Васильевич сообщил мне сам. Вскоре после отсылки им отзыва я пришел к нему в добрый, что называется, час, т. е. когда он бывал в очень хорошем расположении духа. Поговорив со мной о том, зачем я пришел, он посадил меня, вынул из стола листок и со словами: «Вот я прочитаю вам отзыв об вас, который я послал обер-прокурору Святейшего Синода», начал читать. Отзыв был до того хвалебным, что я несколько послушал его, а потом мне стало неловко слушать усиленные похвалы о себе, так что я встал и, попросив от Александра Васильевича благословения, ушел от него, не дослушав до конца отзыв. Черновик отзыва, вероятно, сохраняется в бумагах А. В. Горского, а беловик – в бумагах графа Толстого. В ответ на отзыв Александра Васильевича граф Толстой прислал ему письмо, в котором изъявил свое согласие на мое путешествие. В ближайшем заседании Совета Академии Александр Васильевич сообщил о моей поездке за границу, как о новости: «Вот-де у нас Евгений Евсигнеевич едет за границу». Тогда Егор Васильевич Амфитеатров, приняв важный начальственный вид, сказал: «Ну, еще нам нужно будет хорошенько рассудить, ехать ли Евгению Евсигнеевичу за границу», – давая тем знать, что если бы я повел дело чрез Совет, то потребовались бы от меня многие поклоны. На эти слова Александр Васильевич отвечал: «Но уже получено разрешение на путешествие от обер-прокурора Святейшего Синода». Егор Васильевич, переменив важный начальственный вид на вид человека, попавшего в неловкий просак, сказал: «В таком случае рассуждать, конечно, нечего».
Для поездки за границу я желал получить в прибавку к жалованью экстраординарного профессора 2000 рублей: я предполагал совершить более или менее значительное путешествие на Балканский полуостров по местам, населенным греками и болгарами. С просьбой о прибавке я считал необходимым обратиться к графу Толстому лично. Не имея денег на поездку в Петербург, я выпросился, чтобы меня послали в него депутатом на открывшийся тогда I археологический съезд. Граф Толстой принял меня необыкновенно любезно. На мою просьбу о прибавке он отвечал, что удовлетворит ее с полной готовностью, зная, что у меня все пойдет на пользу науки. Очевидно, он повторял отзыв обо мне Александра Васильевича (а может быть, еще и отзыв состоявшего при нем Н. А. Сергиевского, с которым, быв студентом, я прожил два года в одном номере, о чем сказано выше). Я останавливался в Петербурге у А. Ф. Лаврова, который жил там, состоя членом комиссии по преобразованию церковного суда. Когда я сообщил ему, как принял меня граф Толстой, он сказал мне: «Ну, теперь пойди к директору Хозяйственного Управления при Святейшем Синоде и повтори ему свою просьбу». Но я находил, что идти к директору Хозяйственного Управления после уверения графа Толстого значило до некоторой степени выказывать недоверие к этому уверению, и смотрел на путешествие к директору, как на одно из тех путешествий, которое называют обиванием порогов, и отказался идти. Тогда Александр Федорович сказал: «Ну смотри, вместо 2000 рублей получишь прибавку одну тысячу». Я рассмеялся на это пророчество. Но, увы, пророчество оказалось действительным пророчеством: вместо двух тысяч мне прибавили на самом деле одну тысячу рублей. Так чувствительно я был наказан за свою высоковыйность и щепетильность.
В путешествие я отправился из Посада 17 июня 1872 года в субботу: из Петербурга, в котором мне нужно было быть пред путешествием, я выехал по направлению к Вене через Вильну и Варшаву 21 июня и прибыл в Вену 26 июня. В Вене я прожил до 28 октября, совершив из нее поездки по Польше, Венгрии, Галиции, Буковине с некоторым прихватом Молдавии. Из Вены спустился вниз по Дунаю в Белград в Сербии 28 октября. В Белграде пробыл до конца декабря, совершив довольно значительную поездку по Сербии. Из Белграда через Рущук и Варну направился я в Константинополь, причем в Рущуке имел остановку и сделал из него поездку в Букарешт в Валахии. В Константинополе пробыл до 20 июля 1873 года, причем на Пасху 1873 года совершил поездку в Иерусалим, выехав 15 марта. В Иерусалиме пробыли с 27 марта по 20 апреля19. Из Константинополя приехал в Солунь, где пробыл дня три и прибыл на Афон 25 июля 1873 года и, объехав его почти весь, выехал с него 12 августа. С Афона отправился обратно в Солунь, из которой поехал в Афины. В Пирей приехал 18 августа, где выдержал пятидневный карантин. Из Афин никаких поездок не предпринимал из опасения быть захваченным разбойниками. Из Афин поехал в Рим и останавливался в Корфу и Барграде. Из Рима ездил в Неаполь для осмотра раскопок помпейских, в Равенну – для осмотра древних церквей, в Венецию и Флоренцию – для осмотра их древностей. В Россию возвратился к самому Рождеству Христову 1874 года.
Из заграничных русских людей, которые относились ко мне с любезностью и обязательностью, нужно упомянуть добрым словом протоиерея посольской церкви в Вене Михаила Федоровича Раевского, секретаря посольства в Белграде, за отсутствием посла исправлявшего его должность князя Дмитрия Николаевича Церетелева, посла в Константинополе графа Николая Павловича Игнатьева и архимандрита при константинопольской посольской церкви отца Смарагда, посольского архимандрита в Афинах отца Николая. Из заграничных ученых считаю долгом искренней благодарности упомянуть известного сербского ученого Милана Миличевича, сопутствовавшего мне в поездке по Сербии.
Я был чрезвычайно рад, что осуществились мои мечты о заграничном путешествии. Собственными глазами я видел сохраняющиеся древние памятники церковного зодчества, видеть которые мне было желательно для моей науки. Не видев их сам, а зная только по рисункам, я бы никогда не составил себе желаемого мне совершенно ясного и отчетливого о них представления (на первом месте должна быть поставлена здесь св. София Константинопольская): собственными глазами я видел церковную жизнь и церковные нравы и обычаи у греков и южных православных славян, иных из которых (нравов и обычаев) нет у нас. Вообще я возвратился из-за границы с чувством полного удовлетворения.
7. Печатание I тома «Истории Русской Церкви»
Отдохнув от путешествия и представив в Совет Академии краткий отчет о нем, я приступил, наконец, к обработке курса русской церковной истории. Над первым томом ее, обнимающим период домонгольский, который я намеревался представить и действительно представил в Совет Академии в качестве диссертации на степень доктора богословия, я работал совместно с продолжением лекций и некоторыми побочными работами около 5 лет. Я не буду вдаваться в его характеристику, так как он напечатан и у всех налицо. Скажу только, что окончательная обработка тома, как и первое его написание по указанным выше причинам составляло труд весьма нелегкий, отнявший у меня немало бессонных ночей и заставлявший меня немало ломать голову. Помню, что при окончательной обработке тома я особенно сильно мучился над вопросом, почему мы, русские, представляя собою исключение из народов Европы, не усвоили себе настоящего просвещения и не стали народом просвещенным, а стали и остались только народом грамотным.
Первый том своей «Истории» я намеревался посвятить памяти А. В. Горского и уже изготовил было посвящение, которое есть следующее:
Посвящается памяти
Александра Васильевича Горского,
покойного ректора Московской Духовной Академии.
Настоящий том нашей истории позволяем себе посвятить памяти незабвенного человека. Быв учеником покойного Александра Васильевича в том собственном смысле, что мы учились у него в Академии, мы не можем совсем назвать себя его учеником в том несобственном смысле, чтобы были продолжателями его идей, взглядов и мнений и вообще направления. Но он был для нас учителем еще и в другом несобственном смысле: его самоотверженная преданность науке и его без всякой риторики, а по самой истине, неусыпное трудолюбие воодушевляли нас и вызывали нас на подражание и соревнование.
31 дек. 1879.
Но этого посвящения не удалось мне опубликовать (о чем речь сейчас ниже).
Когда я изготовил I том «Истории» к печати, то у меня возник вопрос, где взять денег на печатание, которых у меня не было и которых по обширности тома требовалось весьма большое количество. В этом помог мне митрополит Макарий, ссудивший меня 2500 рублями из перервинских сумм. Об этом я говорю в ненапечатанном посвящении II тома 1-й половины моей «Истории», которое здесь приводится целиком.
Посвящение ко II тому 1-й половины: «Первый том моей «Истории Русской Церкви» я намеревался посвятить памяти Александра Васильевича Горского, примером которого я одушевлялся и которому я соревновал в научном труде. Но намерение осталось не исполненным, потому что против составленного мной посвящения, неожиданным для меня образом перетолковывая его, восстали некоторые почитатели памяти Александра Васильевича20. Настоящий второй том «Истории» считаю своим долгом посвятить памяти высокопреосвященного Макария.
Высокопреосвященный Макарий есть один из знаменитейших наших духовных ученых и один из самых славных наших меценатов или благотворителей и поощрителей науки и духовной и светской21. Но его отношения ко мне, которые заставляют меня посвятить его памяти настоящий том «Истории», свидетельствуют о том, что вместе с другими качествами и достоинствами он отличался истинно высоким благородством души. Гораций сказал о писателях, что они представляют собой genus irritabile, наш Пушкин назвал их сословие цехом щекотливым, а без Горация и без Пушкина всем известно, что они есть люди по преимуществу самолюбивые. Но среди рода раздражительного, в цехе щекотливом и между людьми по преимуществу самолюбивыми, высокопреосвященный Макарий составлял редкое и достойнейшее исключение, быв способен не только не воспылать гневом против человека, дерзавшего выступить до некоторой степени соперником ему, но и быть к этому человеку крайне благосклонным и прямо помогать и покровительствовать ему.
Приготовив к печати первый том «Истории», я стал перед вопросом: где взять денег на печатание, которых я вовсе не имел. Единственное лицо, к которому я мог обратиться с просьбой о ссуде денег, не прибегая к унизительным просьбам и поклонам (и сознавая некоторое нравственное право просить их), был митрополит Московский с его перервинскими суммами, каковым митрополитом в данное время был именно высокопреосвященный Макарий (ставший митрополитом Московским с 8 апреля 1879 года). Когда я сообщил о своем намерении обратиться к преосвященному Макарию с просьбой о ссуде денег, кое-кому из своих академических: то мне выразили крайнее удивление и говорили со смехом: «Поди-ка, сунься, он тебе задаст». Было и ближайшее основание говорить это: в виде некоторой пробы и в виде некоторого, так сказать, заявления о себе ученому миру, в 1876 году я напечатал в «Журнале Министерства народного просвещения» главу из «Истории»: о христианстве в России до святого Владимира22, и ходили слухи, что преосвященный Макарий отзывался об этой моей пробе очень неблагосклонно. [Владимир Сергеевич Соловьев передавал в Академии, в которой некоторое время был вольнослушателем, что Макарий очень бранил меня его отцу]23. Но так как кроме митрополита обращаться за деньгами мне было совершенно не к кому, то несмотря ни на какие худые пророчества и предзнаменования, я решился обратиться… Приехав в Москву, я остановился на сей раз у преосв. викария Алексия (бывшего профессора Академии А. Ф. Лаврова), чтобы для поездок к преосв. Макарию, который жил на даче в Черкизове, – дело было летом, – пользоваться его архиерейскими лошадями. Узнав о причине презда, т. е. что я приехал просить у митрополита денег взаем на печатание «Истории», преосвященный Алексий рассмеялся и со словами: «Ну гусь» – сомнительно покачал головой и сделал гримасу, которая говорила то же, что говорили мне в Академии, т. е. «Поди, сунься, он тебе покажет деньги». На сомнения преосвященного Алексия я отвечал, что кроме митрополита мне не у кого более просить денег и что если он не даст, тогда делу конец, – и попросил его ссудить меня лошадью. Понятно, что я ехал к преосвященному Макарию не с совершенно полною надеждой и не с особенно спокойными чувствами. Приезжаю в Черкизово и введенный в приемную комнату митрополита жду с трепетом, что будет… и было то, что выходит преосвященный Макарий, принимает меня необыкновенно любезно и с величайшею готовностью изъявляет согласие удовлетворить моей просьбе, причем, поручая мне написать формальную бумагу на ею имя, предоставляет мне назначить условия займа, какие я сам найду для себя удобными, и говорит, что он положит резолюцию на бумаге, не читав ее. Я вышел или, лучше сказать, выскочил от владыки и летел к преосвященному Алексию на Саввинское подворье, не помня себя. Когда на вопрос преосвященного: «Ну что?» я рассказал ему, как принял меня владыка и как отнесся к моей просьбе, он, можно сказать, весь превратился в удивление и изумление…
Иные могут думать и говорить, что не Бог-де знает, какая важность, что преосвященный Макарий дал тебе денег взаем на печатание «Истории». Но должны они понять, что действительно большая важность, если никто из людей, составлявших по отношению к преосвященному Макарию круг людей, так сказать, сведущих, не верил и не ожидал, чтобы он встретил мою просьбу так, как он ее встретил. По отношению к другому митрополиту было бы не особенно важно, что он дал профессору Академии денег взаймы (и было бы только замечательно тем, что представляло бы, если не ошибаюсь, первый пример ссуды митрополитом профессора и притом ссуды довольно большой, в целые две тысячи пятьсот рублей). Но совсем другое дело по отношению к преосвященному Макарию, ссудившему деньгами именно меня и именно на известную потребность. Я написал и собрался печатать свою «Историю Русской Церкви» в то время, как он печатал свою «Историю Русской Церкви». Само собою предполагается, что при этом я имел в виде до той или другой степени исправлять и дополнять его, ибо иначе зачем бы и для какого смысла я стал бы и печатать свою «Историю», и во всяком случае я выступал с своей «Историей» как бы его соперником. Так вот я написал «Историю Русской Церкви» до некоторой степени против «Истории» преосвященного Макария и до некоторой степени как бы взамен ее, – и обратился к нему с просьбой о ссуде денег для напечатания этой «Истории», иначе сказать: я написал книгу до некоторой степени против преосвященного Макария и обратился к нему с просьбой о ссужении меня деньгами для напечатания этой до некоторой степени против него написанной книги. От человека обыкновенных качеств души надлежало ожидать, как все и ожидали от преосвященного Макария, что он встретит явившегося соперника себе если не с открытым, то со скрытым гневом и откажет ему в средствах печататься если не грубо, то как-нибудь благовидно. Но преосвященный Макарий не поступил так, как ожидали, а напротив поступил так, как вовсе не ожидали; и сие несомненным образом свидетельствует, что он был качеств души далеко не совсем обыкновенных. Он был способен и имел готовность жертвовать своим личным самолюбием пользе науки: не отрицая возможности того, что я до некоторой степени дополнял его «Историю», он встретил меня не как дерзкого человека, выступающего соперником ему, а как желаемого себе сотрудника. Не знаю, может ли высокопреосвященный Макарий вообще быть ставим на одной степени с митрополитом Платоном: но его поведение по отношению ко мне истинно напоминает сего последнего…
Не ограничиваясь тем, что ссудил меня средствами напечатать мою «Историю» (т. е. первый ее том), что для меня было весьма важно и в том отношении, что цензор книги (ректор Академии С. К. Смирнов), видя благосклонность ко мне митрополита, и сам стал благосклонным, высокопреосвященный Макарий явился моим защитником, когда угрожала мне неприятность не получить за мою «Историю» доктора богословия и, следовательно, не получить в Академии звания ординарного профессора. (А когда я явился к нему, чтобы благодарить его, он наговорил мне столько комплиментов, что привел меня в совершенное смущение).
Вообще, отношения ко мне высокопреосвященного Макария по поводу моей «Истории Русской Церкви» таковы, что только от всей души и от всего сердца я могу восклицать: да будет благословенна его память! (Есть еще человек, которому я обязан искреннею и глубокою благодарностью за доброжелательные отношения ко мне как к ученому, это – бывший обер-прокурором Святейшего Синода покойный граф Д. А. Толстой. Если я не успею засвидетельствовать ему моей благодарности нарочитым образом, то пусть она будет засвидетельствована в этих ненарочитых и немногих строках)».
С. К. Смирнов, цензор моей книги, оказался весьма благосклонным ко мне. Во всем томе он заставил меня исправить одно место, именно несколько смягчить суровые речи об юродивых, что я и сделал, сохранив вполне сущность речи. По собственному побуждению выбросил довольно длинное примечание о том, что нынешняя священническая ряса представляет собою турецкий кафтан (оттого подрясник – полукафтанье), который заимствован греками от турок более или менее вскоре после занятия Константинополя, а нами заимствован от греков во 2-й половине XVII века.
Рецензентами моей книги назначены были Н. И. Субботин и В. О. Ключевский. Мой докторский диспут имел место 16 декабря 1880 года. Вовсе не скажу, чтобы я сдал его блистательно. Будучи не совсем здоров физически и чувствуя себя по некоторым причинам угнетенным нравственно, я дебатировал со своими оппонентами не с тою живостью и бойкостью, каких от меня ожидали. Впрочем, вышел из состязаний с ними с честью. Должен отметить благородное поведение на диспуте Н. И. Субботина. Быв его оппонентом на его собственном диспуте, я несколько пощипал его по побуждениям, впрочем, не каким-нибудь побочным, а единственно и чисто научным. Он мог бы за щипание отомстить мне своим щипанием, но он этого вовсе не сделал. Затем я очень доволен был, что по случайной причине не приехал на диспут мой приятель А. С. Павлов, намеревавшийся приехать, чтобы спорить со мною кое о чем. Павлов был спорщик необыкновенно горячий и необыкновенно крикливый, так что, по крайней мере, видимая победа могла считаться принадлежащей ему. (В один приезд его к Троице за обедом у меня мы о чем-то с ним заспорили; он по обычаю своему начал кричать; мне пришло на ум: «Дай-ка и я стану кричать», – и начал кричать. Этот ужасный крик двоих споривших представлял нечто дикое и нечто до последней степени смешное, испугавшее мою прислугу).
Эпизод на докторском диспуте. Для присутствия на диспуте приезжал, между прочим, московский протоиерей Василий Петрович Нечаев, последующий Костромской архиерей Виссарион. Он сидел на диспуте рядом с наместником Лавры архимандритом Леонидом. Будучи человеком до последней степени невоздержанным на язык и не особенно тактичным, Нечаев позволил себе сказать Леониду какой-то очень нехороший комплимент на счет троицких монахов, что-то вроде того, что троицкие монахи немало содействуют умножению народонаселения России. Леонид, человек до последней степени бестолковый по характеру, почему-то вообразил, что Василий Петрович сказал комплимент по соглашению со мной, и быв прежде необыкновенно любезен со мной и искав сближения со мной, как с ученым одного с ним цеха, после диспута начал ругать меня на чем свет стоит и встречным и поперечным, и всем и каждому, в особенности студентам Академии, приходившим к нему просить лаврских библиотечных рукописей. А В. П. Нечаев, быв уже Костромским архиереем Виссарионом, по какому-то поводу писал мне, что он сказал комплимент для оживления диспута!..
Утверждение меня в степени доктора Святейшим Синодом тянулось очень долго: долго решаем был вопрос, давать мне или не давать степень. Рассказывали, что председательствующий в Учебном Комитете при Святейшем Синоде протоиерей Парвов, которому было поручено рассмотреть книгу, повыписал из нее пикантные в смысле либеральничанья места и поднес их членам Синода. Наконец, горячая защита меня моим покровителем высокопреосвященным Макарием одержала победу, и я утвержден был в степени доктора 5 июня 1881 г.24 Указ Синода об утверждении меня в докторстве пришел в Академию 13 июня 1881 г. Избран я был в ординарные профессора на другой день, 14 июня 1881 г.
Указ Святейшего Синода за № 2094 от 5 июня 1881 г. заканчивался такими словами:
«Поручив при сем вашему преосвященству заметить Совету Академии, что при рассмотрении диссертации надлежит ему обращать внимание не только на научное достоинство сочинения, но и на соответствие общего направления с духом учения и достоинством Православной Церкви, что не всегда соблюдается Советом в должной строгости, как видно из этого и других, одобренных Советом, сочинений, для чего и послать вашему преосвященству указ».
Эпилоги к истории напечатают I тома «Истории Русской Церкви»
В 1881 году приезжал к Троице на летний Сергий день, бывающий 5 июля, новый обер-прокурор Святейшего Синода К. П. Победоносцев. Вместе с митрополитом Макарием он приходил в Академию для ознакомления с нами, профессорами. Во время представления нас обер-прокурору и потом в последовавшей после сего беседе митрополит два раза принимался хвалить меня обер-прокурору, перечисляя и характеризуя мои ученые труды. Но в оба раза обер прокурор выслушал похвалы митрополита молча, не сказав ни единого слова, так что митрополит в своем усердии ко мне потерпел некоторый афронт. (Недавно я слышал, что Победоносцев особенно гневался на меня за речи об апостоле Андрее).
При этом случае я поднес мои сочинения обер-прокурору, который передал их ректору Академии, прося переслать их в Петербург. По некоторому времени он прислал мне из Петербурга благодарственное письмо, в котором, давая знать, что не читал и не будет читать моих сочинений, выражался двусмысленно, что не имеет времени читать и хороших книг. Это можно понимать так, что он причисляет мои сочинения к хорошим книгам.
В том же году я представлял I том «Истории» на соискание Уваровской премии и удостоен был полной премии в 1500 рублей. (Отзыв, и очень подробный, писан профессором И. И. Малышевским).
Наконец, неприятная история с уплатой мною долга Перервину монастырю. При жизни преосвященного Макария я уплатил тысячу рублей и ко времени его преемника митрополита Иоанникия остался должен 1500 руб. Дававший мне деньги архимандрит Никодим был переведен в другой монастырь, а на его место поставлен был привезенный Иоанникием архимандрит Викентий. Этот Викентий, нашедши в бумагах, что я состою должным монастырю полторы тысячи рублей, начал устно наказывать мне с разными знакомыми, чтобы я поспешил с уплатой долга. Наконец, подал на меня формальную жалобу митрополиту. Я имел деньги для уплаты долга, но, так как, с одной стороны, я не связан был никаким обязательством относительно срока уплаты и знал, что Перервин монастырь не нуждается в деньгах (архимандрит Никодим, выдавая мне деньги, прямо сказал мне, чтобы я не заботился о скорой уплате), а с другой стороны – желал иметь наличные деньги на случай возможности напечатания II тома, то я не спешил с уплатою долга. Митрополит, приехав к Троице, в первое же свидание с ректором Академии разбранил ему меня за неплатеж долга. Ректор, призвав меня к себе и сообщив, что митрополит очень бранит меня, советовал пойти к нему для объяснения. На другой день я действительно пошел к митрополиту и, приняв от него благословение, сказал ему: «Являюсь к вашему высокопреосвященству по тому поводу, что, как сказал мне отец ректор Академии, вы очень браните меня». Митрополит, ничего не сказав на эти мои слова, посадил меня и начал читать мне лекции или поучение о том, что денежка любит счет. Я слушал некоторое время, а потом встал и сказал: «Деньги для уплаты у меня есть, но я медлил с уплатой потому-то и потому-то» -что сказано сейчас выше. «Если же Вы непременно требуете, чтобы я уплатил долг, то я завтра же пошлю деньги в монастырь». С этими словами я раскланялся митрополиту и на другой день действительно послал в монастырь все полторы тысячи рублей. Митрополит после говорил ректору Академии, что Голубинский очень сердитый человек.
8. II Том «Истории»
Напечатав I том «Истории Русской Церкви» и проведя дело о получении за него степени доктора, я приступил к обработке для печати II тома «Истории». Для этого тома я взял время из периода Московского от нашествия монголов до митрополита Макария и разделил его также на две половины с обозрением в 1-й половине деятельности митрополитов и с обзором во 2-й половине церковной жизни с разных ее сторон. Я приготовил к печати сполна 1-ю половину тома и значительную часть 2-й половины, отложив ее окончание до того времени, когда окажется возможным печатание ее, и затем сел у моря ждать погоды, т. е. ждать возможности напечатать том. Если бы оставался на месте обер-прокурор граф Д. А. Толстой и жив был митрополит Макарий, оба весьма благоволившие ко мне, то оба они или который-нибудь один из них, по всей вероятности, устроили бы мне эту возможность в не особенно продолжительном времени. Но граф Толстой оставил место обер-прокурора в то время, а преосвященный Макарий скончался 9 июня 1882 года, и мне осталось ждать возможности, не возлагая упования на кого-нибудь в частности25.
Наконец, устроил для меня погоду на море, или дал возможность напечатать мне II том, мой бывший ученик по Академии, а последующий мой истинный и великий благодетель С. А. Белокуров, окончивший курс в 1886 году, а по окончании Академии поступивший на службу в Главный архив Министерства иностранных дел, в котором остается и до настоящего времени, состоя теперь старшим наблюдателем и представляя в нем человека, на котором держится весь архив. Белокуров предложил мне напечатать II том «Истории» в «Чтениях Императорского Общества истории и древностей российских» при Московском университете, в котором он состоит казначеем, и просил у меня дозволение начать хлопоты в Правлении Общества о допущении к печатанию II тома в «Чтениях». Сначала мне показалось странным печатать в журнале не статью какую-нибудь, а именно книгу, и притом 2-й том курса. Но потом, помыслив и размыслив, что как бы ни печатать, но только бы печатать, я дал ему дозволение о начатии хлопот. По неизвестной мне причине хлопотав довольно долго, Белокуров, наконец, достиг того, что моя «История» была пущена. Императорское Общество истории и древностей российских при Московском университете постановило печатать II том моей «Истории» в заседании 21 декабря 1898 года. В скором времени приступлено было к печатанию 1-й половины II тома, и она явилась в виде книжки «Чтений» 1900 года, по общему счету 192-ой. Окончена она печатанием в апреле месяце.
По напечатании 1-й половины тома следовало приступить к печатанию 2-й половины тома. Но, увы! тут я должен жестоко винить и бранить самого себя. Я сказал выше, что я, обработав значительную часть 2-й половины, отложил ее окончание до того времени, как откроется возможность печатать ее, но к тому времени, как открылась эта возможность, я сам оказался не в состоянии окончить ее и вообще приготовить к печати как следует, и она осталась в рукописи.
Вследствие постоянных вопросов ко мне, скоро ли я напечатаю вторую половину II тома, в 1904 году я было принялся за ее окончание и вообще за приготовление к печати, но скоро увидел себя вынужденным отказаться от дела по сознанию своего бессилия. Тогда я написал заметку: «В мае 1904 г., по приезде домой из Петербурга я принялся бьшо за приготовление к печати 2-й половины II тома «Истории Русской Церкви»… Но вскоре, увидев свое старческое бессилие сделать дело, я оставил его. Да простит меня Бог и да простят меня люди, которых интересует дело! 29 мая 1904 г.»
Оставаясь до сих пор в рукописи, вторая половина II тома представляет из себя следующее. Переписаны для печати главы: «Управление» – 151 четверка, «Просвещение» – 142 четверки, «Богослужение» в пяти тетрадях: 1-ая –102 четверки, 2-я и 3-я без пагинации, 4-я – 115 четверок, 5-я – 72 четверки. Черновая глава о монашестве состоит из 11 тетрадей. Совсем не написана глава о нравственном состоянии общества. Хотел собрать старательно все, что касается нравов и нарисовать картину, но Бог не привел.
О втором издании I тома
К тому времени, как я напечатал 1-ю половину II тома, 1-я половина I тома была вся распродана, так что отдельные, попадавшие на рынок экземпляры ее, продавались по чрезвычайно высокой цене. Желал я, конечно, сделать второе издание, но не видел возможности исполнить свое желание, и вдруг совершенно неожиданно указал эту возможность человек, от которого всего меньше можно было ожидать этого – К. П. Победоносцев. Не знаю, кто это переменил мысли Константина Петровича на I том моей «Истории» и внушил ему желание, чтобы том этот был переиздан26. Константин Петрович мог бы сделать это, проведя книгу сквозь духовную цензуру. Но он нашел неудобным это сделать и поступил так, что обратился с письмом к секретарю Императорского Общества истории и древностей российских при Московском университете Е. В. Барсову с советом напечатать 2-ое издание I тома в «Чтениях» Общества. Привожу письмо это дословно:
1 сент. 1900 г. Царское Село. Любезнейший Елпидифор Васильевич.
Читаю с удовольствием и с интересом изданный вами II том «Истории» Голубинского. Будем ожидать через вас 2-ой второй половины.
Но вот что приходит на мысль. I тома давно уже нет в продаже, а многие желают иметь его. Для чего бы вам не издать его тем же путем – на этот раз тем удобнее, что первое издание прошло уже через духовную цензуру. Я слышу, что, автор не прочь бы повторить издание. (Далее несколько строк в письме, не касающихся меня). Здравствуйте и да хранит вас Бог.
К. Победоносцев.
Ни мне, ни кому-нибудь в Правлении Общества не приходило это на мысль, потому что печатать второе издание книги в журнале – дело беспримерное и экстравагантное. Но так как совет был подан с такой высоты и от такого авторитета, то мы не преминули воспользоваться советом. 1-я половина I тома была напечатана в «Чтениях» 1901 года, составляя третью книжку этого года. А потом напечатана вторая половина тома, которая в 1-м издании была совсем распродана (напечатана в 1904 году, составляя вторую и третью книжку).
По напечатанию 1-й половины I тома я обратился к К. П. Победоносцеву со следующим письмом:
Ваше Высокопревосходительство! Милостивый Государь Константин Петрович!
Общество истории и древностей российских напечатало 1-ю половину I тома моей «Истории Русской Церкви» 2-м изданием по Вашему приглашению. Принося Вам искреннюю великую благодарность за доставление мне возможности 2-го издания половины тома, считаю своим долгом почтительно поднести Вам экземпляр издания. В предисловии к книге я нашел возможным без Вашего дозволения сказать прямо, что она напечатана по Вашему приглашению, а испрашивать у Вас дозволения я также не решился. Если бы Вы не нашли неудобным дать мне это дозволение, то я не преминул бы печатно засвидетельствовать мою подлинно великую благодарность Вам.
С глубоким почитанием Вашего Высокопревосходительства честь имею быть Вашим покорнейшим слугой
бывший профессор Московской Духовной Академии
Евгений Голубинский. 19 августа 1901. На мое письмо Константин Петрович отвечал следующим письмом:
Достопочтеннейший Евгений Федорович (sic!)
Искренно радуюсь появлению в печати вновь I тома вашей «Истории» и благодарю заранее за ожидаемое получение его от вас. Вместе с тем спешу вас уведомить, что мне нисколько не желательно упоминание в печати моего имени по поводу этого издания тем более, что Е. В. Барсов мог вполне и без моего к сему приглашения напечатать в издании Общества труда вашего, коего многие ищут на книжном рынке и не находят.
Здравствуйте и да хранит вас Бог.
К. Победоносцев. 24 августа 1901 Царское Село.
9. Другие мои печатные сочинения
Большие и малые книги и статьи в хронологическом порядке суть:
1. Очерк истории просвещения у греков со времени взятия Константино поля турками до настоящего (XIX) столетия // Православное обозрение. 1872. №№ 5, 6, и 7. 2. 3. О так называемой Иоакимовской летописи Татищева. Актовая речь 1881 г. 1 окт. // Прибавления к изданию Творений святых отцов в русском переводе за 1881 г., ч. XXVIII. 4. 5. Святые Константин и Мефодий, первоучители славянские. Речь, произнесенная 6 апр. 1885 г. // Прибавления к изданию Творений святых отцов в русском переводе за 1885 г., ч. XXXVI. 6. 7. К нашей полемике со старообрядцами. Сборник статей, которые были напечатаны в Богословском вестнике. 1892., кн. 1–3, и в Чтениях в Императорском Обществе истории и древностей российских при Московском университете, 1896. Затем соединены были вместе, исправлены и дополнены и напечатаны книгой в Чтениях Общества истории и древностей российских 1905, кн. 3.27 28 Ответ отцу протоиерею И. Г. Виноградову (по поводу излагаемо го в вышепоименованных статьях к нашей полемике со старообрядца ми мнениями о перстосложении для крестного знамения) // Богословский вестник, 1893, № 8.29 Преподобный Сергий Радонежский и созданная им Троицкая Лав ра. – С. Посад, 1892 г. Книга издана к пятисотлетию со дня кончины пре подобного Сергия на средства, дарованные митрополитом Леонтием.30 В журнале «Странник» по поводу этой книги написан был пасквиль на меня Никоном, ныне епископом Вологодским. Повод к появлению паск виля был следующий. Никон вместе с наместником Лавры Леонидом соби рались праздновать 500-летие в 1891 году, а я в письме к митрополиту Иоан- никию доказал, что надо праздновать в 1892 году, с чем он согласился. Это весьма их обидело. Ответ на этот пасквиль я напечатал в «Богословском вестнике», 1893, 10 и 11 кн.31 Вскоре после выхода 1-го издания книги, писанной наспех к сроку, я начал исправлять и дополнять ее, особенно же путеводитель по Лавре, имея в виду главным образом интересы посадских жителей и окрестных ближайших селений. В 1908 году С. А. Белокуров предложил мне напечатать 2-е издание в «Чтениях в Императорском Обществе истории и древностей российских при Московском университете» и начал печатать книгу под своим наблюдением. Она помещена в 229 и 230 книгах «Чтений Общества истории и древностей российских» (вып. 2-й и 3-й, 1909).
16. Митрополит всея России Петр // Богословский вестник, 1893, кн. 1. 17. 18. Митрополит всея России Феогност // Богословский вестник, 1893, кн. 2. 19. 20. Порабощение Руси монголами и отношение ханов монгольских к Русской Церкви или к вере русских и их духовенству // Богословский вестник, 1893, кн. 6 и 7. 21.
19. Митрополит всея России Кирилл III (первый после нашествия монголов) // Богословский вестник, 1894, кн. 1 и 2. 20. 21. Митрополит всея России Максим // Богословский вестник, 1894, кн. 5. 22. 23. Записка под заглавием «К вопросу о церковной реформе», состав ленная в начале 1906 г. и в том же году напечатанная в Москве на правах рукописи в количестве 100 экземпляров. 24. Статьи, напечатанные в «Известиях Отделения русского языка и словесности» по избрании меня в Академию Наук.
22. Вопрос о заимствовании домонгольскими русскими от греков так называемой схедографии, представлявшей собою у последних высший курс грамотности. 1904, т. IX, кн. 2. 23. 24. О погрешностях одного места в первоначальной летописи, остаю щейся незамеченною. Там же. 25. 26. Херсонские священномученики, память которых 7-го марта. 1907, т. XII, кн. 1. 27. 28. По поводу перестроя В. И. Ламанским истории деятельности Константина Философа, первоучителя славянского. 1907, т. XII, кн. 2. 29. Печатные отзывы о книгах Бенешевича, Платонова, епископа Арсения, Голубева, Воцлава Вондрака, Кузнецова и др.
10. Последние годы
Юбилеи
К истории ученой деятельности относятся юбилеи этой деятельности. У меня было два юбилея: один, предполагавшийся к празднованию, но не празднованный, и другой, празднованный.
Первый юбилей – 25-летие моей ученой деятельности 1883 года 19 августа. О праздновании этого юбилея хлопотали А. П. Лебедев и А. П. Смирнов. Вероятно, они посылали извещение в семинарии с той целью, чтобы были присланы мне поздравления в день юбилея. В Академии был написан кем-то мне адрес, которого почему-то не хотели подписать Н. И. Субботин и Д. Ф. Касицын. Из-за моего юбилея у А. П. Лебедева и Д. Ф. Касицына была сильнейшая брань. Ректор Академии С. К. Смирнов довел до сведения академического братства чрез Н. Ф. Каптерева, что празднования юбилея не желает митрополит. В «Современных известиях» Никиты Петровича Гилярова была кем-то напечатана заметка, будто празднования моего юбилея не желают мои товарищи.
Другой юбилей 19 августа 1893 года – 35-летия моей ученой деятельности. Мои сослуживцы поднесли мне докторский знак, которого у меня не было, с надписью: «Евгению Евсигнеевичу Голубинскому от сослуживцев и учеников 1858–1893 гг.» Затем последовал обед, на котором говорились речи. Н. Ф. Каптерев говорил приветственную речь. Вслед за Каптеревым говорил и я, принося благодарность товарищам и кратко обозревая свою ученую деятельность. (Юбилей описан в «Богословском вестнике») Меня поздравляли с тем, какой я мастер говорить экспромты, а я отвечал, что речь моя вовсе не экспромт, а написана мною заранее и выдолблена.
Избрание меня в ординарные академики Императорской Академии Наук в 1903 году
Избрание меня в ординарные академики Императорской Академии Наук было для меня совершенной и решительной неожиданностью. Я давно состоял членом-корреспондентом Академии (с 1882 года), но так как дотоле не было примера, чтобы выбран был в члены Академии кто-либо из профессоров Духовных Академий, то мне вовсе и на ум не приходило помышлять об этом членстве.
Вечером 10 ноября 1902 года сижу я у себя в кабинете и беседую с пришедшей ко мне моей племянницей, учительницей гимназии. Подают мне петербургские газеты, принесенные почтальоном, и с ними письмо. По штемпелю письмо из СПб., а рука мне неизвестная. От кого, думаю, письмо? Развертываю, начинаю читать и прихожу в совершеннейшее изумление. Письмо это от председательствующего в Отделении русского языка и словесности Императорской Академии Наук А. Н. Веселовского есть следующее:
9 ноября.
Многоуважаемый Евгений Евстигнеевич (sic).
Предварительная комиссия, назначенная Отделением русского языка и словесности Императорской Академии Наук для указания кандидата на вакантную кафедру ординарного академика, единогласно остановилась на Вас. Прежде чем перенести Ваш выбор в Отделение, считаю долгом обратиться к Вам, чтобы заручиться Вашим согласием.
Жалованье ординарному академику 4200 р.; условие: жительство в Петербурге.
Примите уверение в моей к Вам совершенной преданности и уважении.
А. Веселовский.
СПб. Васильевский Остров, Никольская-Набережная, № 1.
На письмо Александра Николаевича на другой день по его получении я отвечал следующим письмом:
Многоуважаемый Александр Николаевич!
Я вовсе не прочь бы стать академиком, но при условии жить в Петербурге не круглый год, а зимнюю половину года, и начиная не с нынешней зимы, а со следующей. Я только что сел за исправление 2-ой половины I тома «Истории Русской Церкви» ко 2-му изданию, и сейчас переселение для меня немыслимо.
Искренно уважающий Вас, Ваш покорнейший слуга
Е. Голубинский. 11 ноября 1902 г.
1 декабря 1902 г. я получил от А. Н. Веселовского следующее, второе письмо:
30 ноября.
Многоуважаемый Евгений Евстигнеевич!
Сегодня в заседании Отделения Вы были выбраны единогласно. Позвольте Вас поздравить.
Разумеется, мы будем ждать Вас до следующей зимы. Что касается до требования – жить в Петербурге, то 4–5 месяцев (лето) отпадают, да и остальные Вы будете в состоянии свободно делить между Петербургом и Москвой.
Ваш А. Веселовский.
В ответ на это второе письмо я послал Александру Николаевичу следующее письмо:
Многоуважаемый Александр Николаевич!
Спешу принести Вам лично и всему Отделению русского языка и словесности мою искреннюю и глубокую благодарность за высокую честь, которой Вы удостоили меня избранием в члены Отделения.
Усердно почитающий Вас Ваш покорнейший слуга
профессор Московской Духовной Академии
Е. Голубинский.
2 дек. 1902.
Избравшим меня членам Отделения считаю за долг поднести свои сочинения. Будьте добры, потрудитесь известить меня, сколько экземпляров нужно, и позвольте все их прислать на Ваше имя. А если я, может быть, должен поднести свои сочинения и еще кому-нибудь, то пожалуйста наставьте32.
Избран я общим собранием Академии в ординарные академики 19 апреля 1903 года, а Высочайше утвержден 26 июня («Московские Ведомости», Зиюля 1903 г., № 52). Избрание мое имеет конечно некоторую историю: кем-нибудь я предложен был в члены Академии, кто-нибудь писал отзыв о моих научных трудах. Но, к сожалению, я до сих пор не знаю этой истории. Предполагаю только, что я этим, главным образом, обязан А. И. Соболевскому33.
Первым делом моим после избрания меня в члены Академии Наук было то, чтобы предпринять пред высшим духовным начальством хлопоты о признании им за мною равноправия с профессорами университетов по вопросу о содержании моем как академика. Относительно университетских профессоров существует закон, что выслужившие из них пенсию, если поступают на какую-нибудь внеуниверситетскую службу, то вместе с жалованием по новым должностям продолжают получать и университетскую пенсию, и на основании этого закона университетские профессора, избираемые в члены Академии Наук, вместе с жалованием от Академии, сохраняют университетскую пенсию.
Не желая быть униженным перед профессорами университетов и быть обиженным в сравнении с ними и помышляя не только о себе самом, но и о последующих академиках из профессоров Духовных Академий, я и предпринял помянутые хлопоты пред высшим духовным начальством.
Я лично обратился с соответствующим докладом и с моею просьбой по нему к первенствующему члену Св. Синода Высокопреосвященному Антонию, к обер-прокурору К. П. Победоносцеву и к директору Хозяйственного Управления при Св. Синоде П. И. Остроумову. Всеми троими я принят был весьма благосклонно, и все трое обещали мне удовлетворить мое искание. Оно и действительно было удовлетворено. Вот указ Св. Синода в Правление Московской Духовной Академии от 3 декабря 1903 г. за № 26878:
«Вследствие прошения бывшего заслуженного профессора Московской Духовной Академии Евг. Голубинского, избранного Императорской Академией Наук в ординарные академики, о сохранении за ним производившейся ему до избрания в академики пенсии за духовно-учебную службу, Святейший Синод, ввиду научных заслуг бывшего заслуженного ординарного профессора Е. Голубинского и применительно к установленному законом порядку сохранения пенсий заслуженным профессорам университетов при продолжении ими службы как по Министерству Народного Просвещения, так и по другим ведомствам, определением от 12–19 сего ноября за № 5537, постановил: назначенную профессору Голубинскому пенсию за духовно-учебную службу, в размере 3000 рублей в год, сохранить за ним и по утверждении его ординарным академиком Императорской Академии Наук.
Сообщая о сем, Хозяйственное Управление покорнейше просит Правление Московской Духовной Академии возобновить производство профессору Голубинскому пенсии со дня прекращения ее, из оклада, ассигнованного на этот предмет по академической смете текущего года»34.
11. Разное
Квартиры и дом
По переезде из Вифании в Академию первоначально я жил в Академии, в которой жили тогда все холостые, старые и молодые профессора за исключением П. И. Горского, который с матерью имел квартиру на казенном дворе. Моя квартира была во втором этаже на углу к библиотеке и больнице против квартиры А. В. Горского. После смерти П. С. Делицына (30 ноября 1863 года) я переселился на казенный двор. На казенном дворе жили: в передней квартире переднего дома П. С. Делицын, в задней Ф. А. Сергиевский; в заднем доме в большей квартире на юг – А. Ф. Лавров, в меньшей на север – П. И. Горский с матерью. Когда умер П. С. Делицын, его квартиру занял Фил. Алекс, квартиру Фил. Алекс, занял А. Ф. Лавров, а квартиру А. Ф. Лаврова занял П. И. Горский. В оставшуюся квартиру П. И. Горского в заднем доме на север я и поселился. Я переселился из академического на казенный двор, потому что в Академии было беспокойно, оттого что подо мною жил эконом Геронтий, знаменитый кутила, устроявший у себя оргии по ночам и мешавший мне заниматься. Другое побуждение было то, что на казенном дворе я имел маленький садик пред квартирой, свою собаку. На этой квартире случилась катастрофа глазная (о которой говорилось выше). Глаза я лечил нарывным пластырем, приставленным к верхней части шеи, который держал целую неделю. Нарванное место я залечивал более месяца. При этом чрезвычайную услугу оказал мне П. И. Горский, приходивший ежедневно перевязывать мне больное место, развлекавший меня и услуживавший мне обязательнейшим образом. Когда П. И. Горский собрался жениться, он убедил меня уступить мою квартиру ему с тем, чтобы из двух квартир сделать себе одну квартиру. Я уступил ему, а сам переселился в соседний с казенным двором дом Ульянова.
Эта квартира была рядом с передним казенным домом. К жившему в задней квартире переднего дома А. Ф. Лаврову я почти каждый день бегал для развлечения после вечерних занятий на часик или на полчасика и врал, и дурачился. Вообще с женщинами я чувствовал себя неловко, стеснялся, а с Марьей Николаевной, супругой Александра Федоровича, чувствовал себя совершенно свободно. Из квартиры в доме Ульянова (ныне Никифорова) я предпринял заграничное путешествие. Дом этот был двухэтажный – верх деревянный, низ каменный – лет 8 тому назад сгорел, и в квартире верхнего этажа, где я жил, погибло несколько человек. Теперь отстроен один нижний этаж. Провожать меня приходили Александр Федорович с Марьей Николаевной, и мы выпили полбутылки шампанского на счастье. Квартиру Ульянова я теперь оставил. По возвращении из-за границы сначала жил в новой монастырской гостинице, потом переселился в дом Белича на Вифанке, недавно сгоревший, находившийся близ полотна железной дороги (второй дом) рядом с бывшим домом С. К. Смирнова1. Здесь жили мы с В. Н. Потаповым (он внизу, я вверху), и его кухарка кормила нас обоих, причем хозяйство вел В. Никиф., и аккуратнейшим образом копейка в копейку. У Белича жил недолго. Отсюда переселился на Нижнюю улицу в дом Кубышкиных; квартиру эту нанял 1 июня 1875 года за 276 рублей в год, или 23 рубля в месяц. Прожил в ней недолго – до октября 1884 года. Квартира была хорошая, хозяева хорошие. Неудобство было в том, что при квартире не было садика, и на прогулки я принужден был ходить на полотно железной дороги. Отсюда переселился в дом И. В. Когтева на Дворянской улице – второй дом от Вифанской. Здесь я прожил до июля 1885 года, когда купил собственный дом.35
Дом я купил у мещанина Кафтанникова за 3000 рублей. При доме было земли в половину против теперешнего – 5 сажен в ширину; другая половина моей теперешней земли принадлежала мещанину Дрищеву, который допекал меня в пьяном виде требованием отдать ему отнятый будто бы у него Кафтанниковым аршин земли. Пьяный становился на угол и кричал: «Отдай мне аршин!» Не раз приходилось посылать за полицией. Но, увидя полицию, он кричал «Караул!» и бежал в свою хатку, которая стояла в глубине его участка, а там он уже был неприкосновенен по «Habeas corpus». Наконец, на мое счастье, ему понадобилось выдать замуж дочь и он продал мне свою землю за 700 рублей. Дом, купленный мною, я переделал, пристроил к нему целую половину. Перестроил службы: архиерейскую баню, погреб, амбар с подвалом, два сарая. Развел очень хороший фруктовый сад. В этом доме живу до сих пор.
Заметки о жизни
Официальных обедов я избегал весьма редко, а большею частью на них присутствовал. Именинные обеды делались очень немногими из членов корпорации: было принято являться к имениннику в 12 часов с поздравлением и закусывать, а вечером собирались играть в карты, танцевать, развлекаться играми. Вечер кончался ужином. На именинных обедах я бывал у А. В. Горского и П. С. Казанского, которые, вопреки обыкновению, устраивали настоящие обеды (больше не помню, у кого бывал). На именинные вечера как будто ни к кому не хаживал.
На похоронных обедах был у П. С. Делицына, А. В. Горского, В. Д. Кудрявцева и И. Н. Корсунского.
На званых вечерах (не именинных) был всего три раза: у В. Д. Кудрявцева два раза и у С. К. Смирнова один раз. У Кудрявцева был первый раз на новоселье, во второй раз был у него, когда он давал вечер, возвратившись из Петербурга после окончания учения наследника Николая Александровича. На вечерах обыкновенно чувствовал себя совсем скверно: в карты не играл, танцевать не танцевал, в играх почти что не принимал участия.
Раз я пришел на беседки (чай пить) к А. Ф. Лаврову. У него была картежная игра: играли Фил. Ал., П. И. Горский, Сергей Константинович. Смирнов и сам Александр Федорович. Вместе с мужчинами были и дамы. Какая-то из дам предложила: «Давайте учить танцевать Евгения Евсигнеевича», – и начали меня учить. Так как я танцевал весьма неловко, то хохот был страшный. Сергей Константинович, игравший в карты, слыша этот хохот, заключил, что я человек, способный вносить большое оживление в общество, и в первый же званый вечер у него настоятельнейшим образом потребовал, чтобы я пришел на вечер. Я пришел и на вечере себя чувствовал весьма неладно и не знал, что с собой делать, и Сергей Константинович, вероятно, не раз покаялся, что имел глупость позвать меня.
Маленькие вечеринки собирались для игры в карты и для выпивания. Ни на одной из них не бывал я, так как в карты не играл и водкой не занимался.
Попытки жениться
М. Н. Лаврова пыталась было женить меня дважды: в первый раз на сестре бывшего здесь судебного следователя, кажется, по фамилии Спасского. Она устроила раз мне даже свидание с невестой у себя на квартире. Невеста была не особенно красивая, но богатая. Не знаю, почему дело не состоялось.
Во второй раз Марья Николаевна хотела было женить меня на своей родственнице, на дочери дяди А. Ф. Лаврова, Никиты Ивановича Крылова, профессора Московского университета. Но на ее письмо с предложением меня Ник. Ив. отвечал, что у нее уже есть жених.
Третью невесту сватал мне В. Н. Потапов: свою родственницу, родную племянницу Д. Ф. Голубинского, дочь его сестры, бывшей замужем за священником церкви Георгия на Полянке Дмитрием Васильевичем Разумовским. Невеста была девушка не особенно красивая, но и не дурная, очень умная и прекрасно образованная. Но я приметил, что она очень властного характера и имела наклонность упрятать своего мужа под башмак. Я же, с одной стороны, под башмаком находиться не имел желания, а с другой – не сознавал в себе силы усмирить строптивую и попятился от невесты.
Четвертая моя невеста – дочь венского протоиерея, известного в свое время Михаила Феодоровича Раевского, Людмила Михайловна Раевская. Я в Вене был дважды во время заграничного путешествия: на пути туда и на возвратном пути. Когда я был в Вене первый раз, ее не было дома – она гостила у сестры. Когда я приехал второй раз, она была дома. Она была не писаная красавица, но и не дурна, еще более умная, превосходно образованная и необыкновенно тактичная. С первой же минуты знакомства она очень понравилась мне, а я, по-видимому, очень понравился ей. В этот второй раз я прожил в Вене недели полторы, и к концу моего пребывания дело между нами дошло до того, что она ждала, по-видимому, моего предложения. Однако предложение я не сделал, решив сделать его из дому. Но у меня не хватило терпения доехать до дому, и я послал предложение из Варшавы. Приехав домой, я с нетерпением начал ждать ответа. У меня в гостинице, где я поселился по приезде из-за границы, почти постоянно жил приятель мой, студент отец Георгий Орлов (теперешний астраханский епископ Георгий). Я поведал ему свою тайну, и мы оба вместе ждали ответа. Спустя очень продолжительное время ответ, наконец, пришел. С нетерпением и дрожанием рук развернул я письмо и увы! решительный отказ. Отец Раевский писал мне, что дочь его очень благодарит меня за весьма хорошее о ней мнение, но что она еще желает побыть в девицах. Я предполагал, что она нашла гораздо более выгодного и видного жениха, чем я, но А. А. Лебедев, бывший пражским священником, уверял меня, что она будто бы вышла за какого-то бурбона, какого-то неважного офицерика. Дальнейших сведений о ней никаких не имею.
В конце концов я очень рад, что не женился. Ни сам бы я не был счастлив в супружестве, ни жены бы своей не сделал счастливой. По характеру я человек очень горячий и привязан только к книге, к книге и к книге; питаю отвращение ко всякому хозяйству и ко всяким вечерам и вечеринкам.
Я окончил свою ученую деятельность несколько преждевременно и до крайней степени печальным образом. В настоящее время близится к концу 75-й год моей жизни; само собою разумеется, что способности и силы мои к ученой деятельности значительно ослабели против лет мужества. Однако же я сохраняю их и учеными трудами более легкими мог бы заниматься. Но около полутора лет тому назад я лишился зрения, и этим была поставлена точка моей ученой деятельности. Выше я говорил, что после катастрофы, случившейся с моими глазами, я успел восстановить зрение в одном только глазу, именно в левом. В продолжение лет почти сорока я работал одним только этим глазом, и работал, говоря без хвастовства, достаточно усиленно. Думаю, что от продолжительной и довольно напряженной работы зрительная сила в глазу истощилась, и он, так сказать, потух. Когда началось потемнение в глазу, я обращался к двум московским рекомендованным мне специалистам по глазным болезням – профессору университета А. А. Крюкову, недавно умершему, и главному доктору Алексеевской глазной больницы В. О. Авербаху. Но капли для пускания в глаза, прописанные мне одним и другим, не принесли мне ни малейшей пользы. Капли я аккуратно пускал в глаза, а потемнение зрения шло своим чередом. Надеюсь, всякий согласится, что не может постигнуть человека большее несчастье, чем потеря зрения. И это великое несчастье постигло меня. Усердно молюся Господу Богу, чтобы он дал мне силы безропотно нести свой тяжелый крест и чтобы Он не очень замедлил взять меня к Себе.
Приложения
К главе о Костромской семинарии
Из архива Костромской духовной семинарии
Из дела № 105 о производстве испытаний в декабре 1848 г.:
В списке учеников Семинарии низшего отделения за сентябрьскую треть
1848 года Евгений Голубинский стоит под №2. Помечено: способностей «от личных», прилежания – «весьма усердного», успехов – «хороших». В списке успехов по классу греческого языка Е. Голубинский стоит под № 49. Помече но: успехов – «слабых». В ведомости по классу латинского языка за Рожде ственскую треть – под № 5: «способностей очень хороших, прилежания и ус пехов хороших». По всеобщей истории – под № 5: «способностей весьма хо роших, прилежания отличного, успехов отличных». По православному испо веданию за декабрьскую треть – под № 12: «способностей, прилежания и ус пехов хороших». По алгебре за сентябрьскую треть – под № 46: успехи «по рядочные».
Из дела № 106 о производстве испытаний в июле 1849 г.:
В разрядном списке, составленном после внутренних испытаний в июле
1849 года Евгений Голубинский, ученик 2-го низшего отделения, помечен под № 3. По классу православного исповедания – под № 2, помечено: способнос тей, прилежания, успехов «очень хороших». По истории и латинскому языку за генварскую и майскую треть – под № 3, «способностей весьма хороших, прилежания отлично ревностного, успехов весьма хороших». По греческому языку за генварскую треть – под № 14, успехов: «оч. хороших». По алгебре – под № 3: способности «весьма хорошие», успехи «хорошие». По французско му языку – под № 49, способностей, прилежания и успехов «малых».
Из дела № 116 о производстве испытаний в июне 1850 г.: В списке по алгебре, геометрии и пасхалии Е. Голубинский стоит под № 4 – успехи очень хорошие. По православному исповеданию и чтению исторических книг Ветхого Завета – под № 2; способности, прилежание, успехи – «отлично». По греческому языку успехи «очень хорошо». По истории, по предмету Богослужебных книг и по латинскому языку – под № 3, способности «оч. хорошо», прилежания «отлично ревностного», успехи «отличные». По словесности – под № 3, способ., прилеж., успехов – «отличных».
Из дела № 117 о производстве испытаний в декабре 1850 г.: В списке за сентябрьскую треть по классу учительных книг Ветхого Завета Е. Голубинский стоит под № 1, способностей и успехов – «отлично хороших», прилеж. «весьма ревностного».
По библейской истории и по российской истории – под № 4, способн., прил. и успех, «оч. хороших». По физике и естественной истории, читанных за сентябрьскую треть – под № 1, способности «весьма хорошие», успехи «очень хорошие». По греч. языку – под № 2, прилеж. и успехов «вес. хороших».
Из дела № 93 о производстве испытаний в июне и июле 1851 г. (среднее 2-е отделение):
В списке, составленном после частных испытаний в июле Е. Голубинский значится под № 2. По психологии и латинскому языку – под № 2, способностей «весьма хороших», прилежания «неутомимого», успехов «отлично хороших».
По физике и зоологии – под № 8. По библейской истории – под № 3, по греческому языку – под № 6, способн., прилеж. и yen. «очень хороших». По Священному Писанию – под № 1 – «отлично хороших».
Из дела № 94 о производстве испытаний в декабре 1851 г.: В разрядном списке среднего 2-го отделения по патрологии Е. Голубинский стоит под № 4, способностей и успехов «отлично хороших», прилежания «весьма ревностного». По герменевтике и чтению пророческих книг Ветхого Завета – под № 1 – «отлично хороших». По ботанике – под № 3, способности и прилежание «отличные». По библейской истории – под № 6, способностей и успехов «очень хороших».
Из дела № 95 о производстве испытаний в июне и июле месяцах 1852 г.: По логике, психологии, патристике и латинскому языку Е. Голубинский значится под № 4, «способностей весьма хороших, прилежания весьма ревностного, успехов весьма хороших». По герменевтике и чтению пророческих и учительных книг Ветхого Завета – под № 1 – «отлично хороших». По русской гражданской истории – под № 8 с пометкой экзаменатора «очень хорошо». По физике, естественной истории, сельскому хозяйству – под № 8, способности «отличные», успехи «весьма хорошие». По библейской истории – под № 4, по чтению греческих отцов Церкви – под № 3 – «очень хороших».
Из дела № 96 о производстве испытаний в декабре 1852 г.: По догматическому богословию и гомилетике Е. Голубинский – под № 3, способностей, прилеж., yen. «отлично хороших». По классу чтения Нового Завета – под № 5 – «очень хороших». По церковной истории, богословию и медицине – под № 3, по сельскому хозяйству – под № 8 – «весьма хороших». По чтению греческих и латинских отцов Церкви – под № 2, по еврейскому языку – под № 3 – «очень хороших».
Из дела № 115 о производстве испытаний в июле месяце 1853 г.: В списке 2-го высшего отделения по догматическому богословию Е. Го-лубинский значится под № 3, способ., прилеж., успех, «весьма хороших».
В общем списке, составленном при окончании январской трети 1852– 1853 гг. «согласно с способностями, прилежанием и успехами» Е. Голубин-ский числится под № 4 – «в. хороших». По церковной истории третьим – «в. хороших», по медицине – третьим, успехи: «очень хорошо».
Из дела по описи № 116 – «Конспекты уроков, преподанных в 1-м и 2-м отделениях богословского класса за сентябрьскую треть 1853 г.»:
Е. Голубинский по Священному Писанию – первым; по истории русской Церкви и каноническому праву – первым (способ., прилеж. и успехов «весьма хороших»), по греческому языку – под № 1 («занимался очень хорошо»), по медицине – № 1 («очень хорошо»).
Из дела по описи № 62 о производстве испытаний в июне и июле месяцах 1854 года:
В списке учеников по чтению книг Нового Завета Е. Голубинский стоит первым; способ., прилеж. и успехов «отлично хороших».
По истории российской Церкви и каноническому праву – третьим, способ., прил. и успехов «отличных».
По латинскому и греч. яз. за генварскую треть – под № 2, «занимался очень хорошо».
(В течение всего года отметка успехов по греч. яз. – «оч. хороших», под № 1). По сельскому хозяйству – десятым, способностей «весьма хороших», успехов «очень хороших».
Из дела по описи № 6 – 1854 года по предписанию Правления Московской Духовной Академии об избрании и отправлении двух воспитанников в Академию:
Е. Голубинский «отправляется по собственному желанию в Академию с разрешения Московской Духовной Академии». Из справки Костромской духовной консистории при деле видно, что Е. Голубинский от роду имел, кончая курс семинарии, 20 лет (№ журнала 859). Здесь же имеется следующая расписка Е. Голубинского: «9 числа августа 1854 года, я получил из Правления семинарии три пары белья, одну пару выростковых полусапожек, одну шелковую косынку и подтяжки. Студент Семинарии Евгений Голубинский».
Аттестат
Объявитель сего Костромской духовной семинарии высшего отделения 2-го класса воспитанник Евгений Голубинский, Костромской епархии Ко-логривского уезда, Рождество-Богородицкой церкви, села Матвеева, священника Евсигнея Пескова сын, имеющий от роду 20 лет, в сентябре 1848 г. поступив из Солигаличского духовного училища в Костромскую семинарию, изучал в ней, при способностях отлично хороших, прилежании отлично хорошем и поведении отлично хорошем: Священное Писание, богословие догматическое, нравственное, гомилетику, науку о вероисповеданиях, о должностях пресвитеров – отлично хорошо, о святых отцах церкви, о богослужебных книгах – весьма хорошо, о церковных древностях и обрядах, основание церк. законов и канонического права – отлично хорошо, историю библейскую, церковную – очень хорошо, историю рос. церкви – отлично хорошо, логику и психологию – весьма хорошо, риторику и поэзию, священную герменевтику – отлично хорошо, алгебру, геометрию и пасхалию – хорошо, физику – весьма хорошо, начальные основания медицины и оспопрививание, сельское хозяйство – очень хорошо, естественную историю, всеобщую историю, российскую гражданскую историю – весьма хорошо, православное исповедание – отлично хорошо и обучался языкам: греческому, латинскому – очень хорошо, еврейскому – хорошо.
В 1852 г. удостоен посвящения в стихарь.
С 15 сентября 1852 по 14 июля 1854 г. проходил должность главного старшего.
Сего 1854 года, июля 14 дня после частных и публичных испытаний при окончании полного курса семинарского учения, Правлением Костромской семинарии, с утверждения его преосвященства, преосвященнейшего Фило-фея, епископа Костромского и Галичского и кавалера, по причислении его к первому разряду семинарских воспитанников, возведен на степень студента семинарии и вследствие предписания Правления Московской Духовной Академии от 19 июня сего 1854 г. за № 155 уволен в Московскую Духовную Академию для поступления в состав студентов оной.
В удостоверение чего отдан ему, студенту Голубинскому, сей аттестат из Правления Костромской семинарии. Июля 28 дня, 1854 года.
Неудачная попытка получить книге «К нашей полемике со старообрядцами» одобрение петербургской цензуры36
Книжка эта – «К нашей полемике со старообрядцами» – в ноябре 1897 года отдана была чрез Н. В. Покровского петербургскому цензору, который как будто принял ее благосклонно. Но в январе 1898 года последовал решительный отказ. См. находящиеся при сем письма Глубоковско-го и Покровского.
Достоуважаемый Евгений Евсигнеевич!
Н. В. Покровский сообщил мне прискорбное известие, что СПб. цензура Вашей книги не пропускает. Поэтому я лично переговорил с о. председателем Комитета и снова убедился, что теперь всех обуяла такая страхобоязнь, что нельзя питать уже никакой надежды. По чувству уважения позвольте мне предложить совет, испытанный мною личным опытом. При печатании моей диссертации о Феодорите малопочтенные о.о. цензоры постарались воздвигнуть затруднения, и я обратился к светской цензуре, где меня пропустили с замечательною деликатностию и беспрепятственно покойный П. Е. Астадьев и Вл. Назаревский. При том все формальности были совершены помимо меня Университетскою Типографией. Нельзя ли и Вам – теперь и впредь – воспользоваться этим способом? Это, тем более, возможно, что председателем Московского Цензурного Комитета ныне стоит Вл. Назаревский, воспитанник Московской Академии (товарищ Н. Ф. Каптерева), хотя там есть очень опасный вифанский семинарист С. Соколов. Нужно только взять общее заглавие и пометить, что это «историческое исследование»: тогда никаких препятствий не будет. Во всяком случае, почему бы не попробовать и, по крайней мере, не спросить письмом Назаревского?
Простите за непрошенный, но искренний совет
всегда уважающего Вас Н. Глубоковского.
1898. I, 16. СПб., Невский просп., д. 180, кв. 5.
Глубокоуважаемый Евгений Евсигнеевич!
К крайнему моему сожалению, я не могу дать Вам утешительного ответа по вопросу о цензуре Вашего сочинения. На днях бывший цензор, назначенный теперь на должность Ректора СПб. семинарии, архимандрит Ме-фодий явился ко мне с извинением, что не может поставить impimatur на Вашей книге. В этом же смысле высказывается и его коллега архимандрит Климент. Смущают их сильные выражения в книге, например, о троеперстии и двуперстии, и они опасаются взысканий сверху; тем более, что здесь прошел слух, будто старообрядцы облюбовали указанные выражения и ставят их на вид миссионерам. Книга возвращена мне в целости, и я перешлю ее Вам в ближайший понедельник.
Приходилось мне слышать, что самый гуманный цензор находится в Вильне: священник Петр Левицкий. Не признаете ли Вы возможным снестись по этому предмету, напр., с Вашим учеником Флавианом Николаевичем Добрянским, живущим постоянно в Вильне и знающим хорошо отца Петра (адрес Ф. Н. Д.: Публичная библиотека в Вильне). Придумать другой исход довольно трудно, если не прибегать к радикальной ломке выражений, во всяком случае нежелательной. Прошу простить меня за невольно причиняемое Вам огорчение и принять уверение в моем искреннем и глубоком уважении и преданности.
Ваш покорный слуга Николай Покровский.
17.1.98. СПб.
Мнение о сочинении экстраординарного профессора Голубинского «История Русской Церкви» (тома I половина 1-я)
Представленная на степень доктора богословия книга профессора Голубинского составляет первую половину предпринятого автором труда, предмет которого – история Русской Церкви – так называемый киевский или домонгольский ее период. Книга разделена на четыре обширные главы: первая посвящена разбору сказаний и мнений о христианстве в России до св. Владимира, вторая рассказывает о крещении Владимира и об утверждении христианства в нашей стране при этом князе и его преемниках, в третьей изображено устройство церковного управления, установившееся в первые века нашей христианской жизни, в четвертой описаны первые успехи просвещения на Руси, к чему автор присоединил подробный критико-библиографический очерк переводной и оригинальной письменности, появившейся на Руси в домонгольский период.
Труд проф. Голубинского критический по преимуществу. Рассказывая о событиях истории Русской Церкви или описывая складывавшийся порядок церковной жизни Руси, автор на каждом шагу прерывает свой рассказ и описание, останавливаясь на том или другом явлении, проверяя известия источников и мнения историков о нем, соображая степень достоверности этих известий и мнений и для того входя в подробный разбор источников нашей истории как русских, так и иностранных. Можно сказать, что в пределах периода ни один крупный факт нашей церковной истории не оставался без тщательной поверки, ни один важный исторический памятник не обойден критическим вниманием автора. Это направление исследователя сказывается и в том, что кроме подстрочных примечаний и приложенных в конце книги «дополнений и поправок» каждая глава сочинения сопровождается рядом объяснительных или оправдательных статей, из которых многие составляют цельные критические исследования (таковы, например, статьи о житии св. Стефана Сурожского в первой главе, во второй – о сказаниях Петра Дамиани Остиенского и неизвестного по имени интерполятора хроники Адемара, свидетельствующих, будто Русские обращены в христианство латинскими миссионерами, в третьей главе – о церковных уставах князей св. Владимира и Ярослава, в четвертой – о существовавшей на Руси в домонгольский период переводной письменности).
Указанное направление, сообщившее рассматриваемой «Истории Русской Церкви» гораздо более критический, чем прагматический характер, привело проф. Голубинского ко многим новым для нашей исторической литературы выводам, благодаря которым многие факты начальной истории Русской Церкви являются в ином виде, не в том, как они изображены у других историков Русской Церкви. К числу таких выводов можно отнести суждения автора о Руссах, нападавших на Константинополь и принявших христианство в царствование императора Михаила III, о которых говорит патриарх Фотий в своих беседах и окружном послании, потом соображения об обстоятельствах крещения князя Владимира и о ходе распространения христианства на Руси при этом князе и его преемниках, также многие частные замечания и догадки в главе о первоначальном устройстве Русской Церкви и в обзоре древнейших памятников нашей письменности. Эти оригинальные выводы, без сомнения, не пройдут бесследно в русской исторической науке, и некоторые из них помогут более правильному пониманию того, как возникла и шла первое время христианская жизнь Руси; но между этими выводами найдутся и такие, которые едва ли будут приняты исторической критикой. Это – выводы, составившиеся под исключительным влиянием двух особенностей, которыми в некоторых местах отличается исследование автора: это, во-первых, его наклонность, так сказать, уединять церковно-исторические явления от их обстановки, рассматривать их вне связи с исторической средой, в которой они возникали, и во-вторых, его историко-критический скептицизм, излишняя иногда подозрительность, с которой он относится к источникам нашей истории.
Слабые стороны, от которых не свободна книга проф. Голубинского, выкупаются качествами, которые делают ее замечательным явлением нашей исторической литературы. Прежде всего обращают на себя внимание широта и тщательность изучения исторических источников не только русских, но и иностранных, преимущественно византийских. Из них автор извлек обильный материал для критических соображений своеобразных и иногда остроумных; это же изучение дало автору возможность первоначальное устройство Русской Церкви поставить в историческую связь с его византийским первообразом, как и первые успехи развившегося под покровительством Церкви книжного просвещения на Руси рассмотреть в связи с его греческими и болгарскими источниками, и этим путем осветить много подробностей начальной истории нашей церковно-нравственной жизни, остававшихся неясными. Отношению автора к историческим источникам соответствует и его отношение к самым историческим фактам, отличающееся такою же пытливостью: решая известный вопрос, он не успокаивается на первых соображениях, возникших в его уме, рассмотрев его в одном месте, он возвращается к нему в другом, чтобы взглянуть на него с новой стороны, открывшейся исследователю при дальнейшем изучении, в новом порядке соображений, старается из разных возможных решений выбрать простейшее и вероятнейшее, предусмотреть и устранить возражения, какие может вызвать избранное решение.
На основании сказанного полагаю, что сочинение проф. Голубинского, представленное на соискание степени доктора богословия, вполне заслуживает быть допущенным до публичной защиты.
Экстраорд. проф. В. Ключевский.
Экстраординарного профессора Евгения Голубинского отзыв о сочинении ординарного профессора Петра Казанского
«История православного монашества на Востоке», представленном на соискание степени доктора богословия
Сочинение г. Казанского есть труд не столько в строгом смысле ученый, сколько нравственно (точнее говоря – аскетическо) назидательный, что видно уже из того, что он посвящен русскому иночеству и в чем прямо сознается автор (с. 24 нач.).
Сочинение г. Казанского есть не столько история монашества в точном смысле этого слова, сколько ряд отдельных биографий наиболее знаменитых подвижников IV и V веков.
Биографии подвижников не свободны от некоторых недостатков; по крайней мере, они страдают тем недостатком, что слишком похожи одна на другую, так что по прочтении всех их в уме читателя не остается особенного представления почти ни об одном подвижнике и почти все сливаются в одном общем неопределенном представлении.
Сочинение г. Казанского не может быть признано вполне самостоятельным. Насколько я имел времени навести справки, если не всегда, то иногда он довольно много пользовался книгою Тильемона «Memoires pour servir a l'histoire ecd. des six premiers siedes».
Сочинение не может быть признано вполне удовлетворительным в отношении литературном и не свободно от разных частных недостатков и промахов.
Несмотря на все эти недостатки, сочинению не может быть отказано в важном или, по крайней мере, немаловажном ученом значении. Справедливо говорит автор, что «по великому влиянию иноческого сословия на судьбу Святой Церкви, история монашества сделалась неотъемлемой частью Церковной Истории», и что «как непонятна была бы история Церкви в первые три века христианства без истории мучеников, так непонятна была бы история последующих веков без истории монашества» (с. 23). Хотя он не представляет в своем труде настоящей истории монашества, а поэтому не восполняет им и указанного им пробела в нашей литературе по церковной истории, тем не менее он пролагает и значительно облегчает путь настоящему историку монашества, потому что дает в своем сочинении ту подготовительную работу, без которой в ученых трудах почти никогда не обходится. Есть стороны предмета, которые будущий историк монашества найдет в сочинении г. Казанского если не вполне, то уже весьма значительно обработанными. При изложении биографии тех отцов, которые оставили после себя сочинения или о которых остались свидетельства других, автор обыкновенно, посредством подлинных выписок, старается представить систематический свод их нравственного учения и их нравственных воззрений. Это есть сторона труда, которая обработана автором наиболее тщательно и за которую он заслуживает полной похвалы.
Имея в виду не только настоящий труд г. Казанского, но и все вообще его ученые труды, приобретшие ему весьма почтенную репутацию в среде наших ученых, а равно имея в виду и его 30-летнюю педагогическую деятельность, я нахожу вполне справедливым, чтобы он удостоен был степени доктора богословия.
Экстраординарный профессор Евгений Голубинский.
Вена
11/23 Августа 1872.
Письма Е. Е. Голубинского к А. В. Горскому
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший отец Ректор!
Я в Вене с 26 июня. От границы до Вены добрался при помощи одного доброго человека, знающего русский и немецкий языки. Михаил Федорович Раевский принял меня наиблагосклоннейшим образом. По счастью, оказалась свободная квартира в том самом посольском доме, в котором живет он, и я поселился в ней, хотя для меня она несколько и дорога.
Пока изучаю Вену, учусь говорить по-немецки и пересматриваю библиотеку Михаила Федоровича, в которой оказывается многое, чего я не видал. Серьезно к занятиям не приступал, потому что еще не пришли мои книги и тетради, которые отправил из Петербурга с товарной дорогой. Пока остаюсь доволен своим житьем, хотя здесь живут и не совсем по-русски. Отзыв о книге Петра Симоновича, за который он меня, вероятно, сильно будет бранить, пришлю непременно к началу учебного года, ранее чего не хотел представлять своего отзыва и Николай Иванович.
Ваш покорнейший слуга
Е. Голубинский
2 июля, 1872.
Адрес мой: Oesterreich, Wien, Wahlfischgasse, № 3, Протоиерею Раевскому для передачи…
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Из случайного разговора с Михаилом Федоровичем Раевским я узнал следующее: если Вы, от своего имени, а еще лучше от имени Совета, обратитесь к нему с просьбой – не может ли он из числа славянских книг, поступающих в его распоряжение (присылаемых ему, на его усмотрение, разными славянскими обществами и частными лицами), уделять некоторое количество нашей Академии, то он будет делать это с большим удовольствием. Чем менее будете медлить письмом, тем будет лучше. Я, конечно, судья пристрастный, потому что обязанный, но позволю себе сказать следующее: с пользою или без пользы, Михаил Федорович столько делает для Славян и для поддержания между ними чести и доброго имени России, что нам – Московской Духовной Академии, если мы тоже славяне, не грех было бы выбрать его в почетные члены. Это было бы нисколько не хуже, чем NN и NN, и ни в каком случае не уронило бы чести Академии. Я, слава Богу, жив и здоров. Делом своим занимаюсь усердно. В доставлении необходимых книг и сведений мне наиобяза-тельнейше помогают, сколько могут, Михаил Федорович и некто Адольф Иванович Добрянский, известный венгерско-русский патриот и политический деятель.
Ваш покорнейший слуга
Е. Голубинский
12 июля, 1872.
Филарет Александрович проехал через Вену в Мариенбад. Так как судьба была к нему менее милостива, чем ко мне, и не послала ему руководителя, то в Вене он намаялся досыта, почему и она, хотя очень хороша, весьма ему не понравилась.
Усердно кланяюсь всем нашим.
В прошлом письме, извините, я написал адрес несколько безграмотно: улицу нужно не Wahlfischgasse, a Wallfischgasse.
Посылая Вам не франкированные письма, ввожу Вас в некоторые убытки потому, что по словам Михаила Федоровича не франкировать есть единственное средство, чтобы письмо дошло непременно.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Посылаю Вам при сем мой отзыв о сочинении Петра Симоновича. Отзыв краткий, потому что я читарь неофициальный. На всякий случай неофициально и официально предоставляю Вам право воспользоваться им совершенно по своему усмотрению.
Слава Богу, я жив и здоров. В занятиях моих в настоящее время начинаю испытывать препоны, потому что Ф. П. Раевский и другие, которые помогали мне в доставлении книг, разъехались из Вены. К 15 августа все воротятся, и тогда, надеюсь, дело опять пойдет на лад. Усердно кланяюсь Всем нашим.
Ваш покорнейший слуга
Е. Голубинский. Вена 11/23 августа, 1872.
Усердно прошу у Вас извинения, что разоряю Вас нефранкированными письмами. О. протоиерей говорит, что это единственное средство, чтобы письма доходили верно.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Сегодня вечером, если Бог даст, я отправлюсь в путешествие по Австрии в Краков, Лемберг, Черновицы и до Ясс в Молдавию, если пропустят. Назад до Перемышля, из которого в Епериес или Прямее в Венгрии, может быть в Унвар, где кафедра венгерско-русского епископа, в Пешт и в Вену. После этого пробуду в Вене столько, сколько потребуется времени для приведения в порядок собранных сведений, и затем в Карловцы и Белград. Слава Богу, я жив и здоров. Кланяюсь всем нашим.
Ваш покорнейший слуга
Е. Голубинский. 18/30 августа 1872.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Я возвратился в Вену из моего путешествия по Австрийской Руси. Не похвастаю, чтобы совершил путешествие вполне успешно, потому что при австрийской крайней подозрительности против всего московско-русского сделать этого нельзя; но, во всяком случае, остаюсь им доволен. Съездил здорово и благополучно, по крайней мере, без больших приключений.
Предполагая, что Александр Федорович уже в Петербурге, обращаюсь с покорнейшею просьбою к Вам. Жалованье мое с июля месяца поручите отдать в контору Юнкера в Москве с тем, чтобы он перевел на Вену. У Юнкера прикажите спросить, на какого венского банкира переведет, и об этом последнем известить меня, чтобы я мог знать, где взять деньги. Все это покорнейше и убедительнейше прошу Вас сделать поскорее, чтобы в Вене в ожидании денег или известия о них не пришлось жить понапрасну. В случае, если Александр Федорович еще у Троицы, сию покорнейшую просьбу прошу передать ему. Долго ли я еще пробуду в Вене, наверное сказать не могу, но, вероятно, не более как до половины нашего русского октября.
Усердно кланяюсь всем нашим, остаюсь Вашим покорнейшим слугой
Е. Голубинский.
Адрес мой все тот же, т. е. Wien, Wallfischgasse, № 3, Раевскому для передачи мне. 1872. Сентября 20 старого стиля.
P.S. Если Юнкер даст какую-нибудь расписку, которую я должен иметь в руках, чтобы здесь получить деньги, то, само собой разумеется, покорнейше прошу переслать мне эту расписку. Письмо с этой распиской пусть будет страховое и с ясным прописанием, какого рода посылается документ.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Усерднейше благодарю вас за Ваше письмо. Столько же усердно благодарю Вас за то, что распорядились скорым присылом мне денег, которые в виде векселя от Юнкера на здешнего банкира в числе 663 гульденов с копейками я получил (о чем сим честь имею известить Вас и формально). Извините и простите, что я несколько замедлил с ответом на Ваше письмо.
Слава Богу, я жив и здоров. Все еще остаюсь в Вене, в которой пробуду наконец не более двух недель и из которой поеду сначала в Карловцы, потом в Белград. Не могу сказать, чтобы своим пребыванием в Вене я был совершенно доволен, но все таки кое-что сделал.
Я написал статьи о Галицких Русских, о Венгерских Русских и об Австрийских Русинах. Историческая половина статей совсем готова, но половина о современном (преимущественно, церковном) быте, который меня весьма занимает, к сожалению, с значительными прорехами и дырами, потому что, несмотря на все мои старания, пока я не успел собрать всех нужных сведений. Если Бог даст здоровья, возлагаю надежду на возвратный путь. Тогда еще проеду по Австрийской Руси и буду действовать гораздо смелее: если и вышлет меня австрийское правительство с полицией, то в ту же Россию, в которую и без того будет лежать мой путь.
Готовое я бы, пожалуй, прислал Вам на Ваше благоусмотрение, но к сожалению, оно не переписано. Здесь я мог найти только одного переписчика (из Галицких Русских), но и тот просит по гульдену за лист, что для меня, старающегося всевозможным образом беречи гульдены, дорого.
Недели полторы ходил я заниматься в императорскую или придворную библиотеку (ту, которая у Ламбеция). Пересмотрел книги о славянах, которых не мог найти в России; смотрел несколько славянских рукописей и кое-что что нашел о сербах. Смотрел также некоторые рукописи и греческие, но особенного ничего не нашел.
Книг закупил здесь гульденов на 300. Есть кой-какие и редкие; большею же частию не редкие, но для меня нужные и преимущественно о славянах австрийских. С книгами этими придется мне, вероятно, наплакаться, потому что возить их вещь весьма хлопотная и неудобная. Александр Федорович пишет мне, что расписку Юнкера с 216 руб., бывшую у него, он переслал Вам. Если найдете возможным прислать в день тотчас по получении этого письма, то отсылайте, потому что я еще дождусь их. В противном случае вы пришлете мне их уже в Белград, из которого я вам напишу, как адресовать.
Ваше извещение о Дмитрии Федоровиче привело меня в величайшее удивление. Я его не видал, у Раевского он не бывал. Где он теперь, не имею ни малейших сведений.
Отзыв мой о сочинении Петра Симоновича должно понимать в том смысле, что я решительным образом в пользу его докторства, хотя ввиду происшедших обстоятельств и не совсем понимаю, на что ему докторство.
Простите и поклонитесь пожалуйста всем нашим.
Ваш покорнейший слуга
Е. Голубинский.
17 октября старого стиля 1872 г.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Пишу Вам не из Вены, из которой я совсем выехал 28 октября (в субботу) вечером, а из Белграда в Сербии, в который приехал вчера вечером. На дороге останавливался в одном Пеште. Был в Сент-Андре (смотрите мою книгу) у епископа Будимского Арсения Стойковича, который принял меня чрезвычайно любезно, накормил парадным архиерейским обедом и даже подарил мне одну рукопись (не особенно важную саму по себе, но драгоценную, по его словам). Архиерей – старик весьма почтенный, весьма сановитый и, сколько могу судить по непродолжительной (церковно-славянс-ко-немецкой) беседе, очень умный.
В Белграде пока успел побывать у нашего консула, слегка взглянуть на город и отыскать Живоина. Последний тотчас же потащил меня по своим знакомым именинникам, которых оказалось трое и у которых я имел честь быть представленным множеству сербов, в том числе даже отставным министрам. Не знаю, что будет далее, но пока сербы, как оказывается, имеющие некоторое понятие и о моей книге, очень со мной любезны.
Теперь, извините, побеспокою Вас делом, именно просьбой о присылке денег – тех 216 рублей, которые были у Александра Федоровича, и ноябрьского жалованья. Так как по справке у консула оказалось, что посылать деньги прямо в Белград не совсем удобно, то нужно поступить следующим образом. Деньги, отданные Александром Федоровичем Юнкеру для приращения из процентов, взять назад (216 р.), приложить к ним ноябрьское жалованье и всю сумму в сторублевых русских ассигнациях послать в страховом письме в Вену протоиерею Михаилу Федоровичу Раевскому, с тем, чтобы он переслал их мне (об этом написать ему маленькое письмо). Адрес Раевского тот же, что и прежде, т. е. Wallfischgasse, № 3. Я ему со своей стороны об этом напишу. Так как в Белграде (с поездкой в Карловцы и Новый Сад) я пробуду никак не более двух месяцев и так как деньги я желаю и имею нужду получить именно в Белграде, то убедительнейше прошу Вас распорядиться высылкой их немедленно (прошу помнить, что тетки за границей буквальнейшим образом не сидит и что без денег там человек совсем пропал).
Ваш покорнейший слуга
Е. Голубинский.
3 ноября 1872 г.
Пятница.
Прошу передать усердный поклон всем нашим.
Успел пробежать каталог сербских книг, продающихся в Белграде, гульденов за 50–70 приобрету все нужные.
В моих странствованиях вспомнил я о г. Воскресенском, нашем филологе: настоятельнейше посоветуйте ему выучиться вполне свободно говорить по-немецки. Если послушается совета, то не один раз скажет спасибо, если не послушается, то не один раз назовет себя дураком.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Сейчас получил Ваше письмо от митрополита Белградского Михаила, пересланное ему М. Ф. Раевским.
Искреннейше сожалею вместе с Вами о не совсем удовлетворительном положении дел в Академии.
О Дмитрии Федоровиче я спрашивал у венского посольского чиновника, через руки которого проходят все дела. Он отвечал, что совершенно не помнит, когда был Косицын и что если и был (в посольстве), то никак не более как один раз (сколько времени был он в Вене и когда он уехал из Вены, посольство этого не знает). Он предлагал было мне справиться в исходящей, но я, к сожалению, этого не сделал, будучи уверен, что Дмитрий Федорович давно воротился. В Белграде в настоящее время я занят приисканием квартиры. Как управлюсь с ней, тотчас же окончательно пересмотрю свои тетрадки и, если можно будет, пошлю Вам.
Так как консул живет чрезвычайно далеко, а письмо нужно отправить сейчас, то я не могу приложить к нему для Юнкера моей засвидетельствованной консулом записки. Я полагаю, что он удовольствуется предъявлением этого моего письма, засвидетельствованного Академией, или записки, которую, на всякий случай, прилагаю на следующей странице.
Чрезвычайно благодарный Вам за Ваши заботы обо мне остаюсь Вашим покорнейшим слугой.
Е. Голубинский.
4 ноября 1872 г.
NB. Если о Дмитрии Федоровиче необходима точная справка, то напишите Михаилу Федоровичу. Он тотчас ее сделает.
NBB. На будущее время денег моих не отдавайте Юнкеру, а оставляйте до требования в Академии.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Честь имею возвестить, что деньги, в числе 400 рублей серебром, я получил. Письмо пришло, когда я находился в отсутствии из Белграда, в путешествии по внутренней Сербии, вследствие чего и замедляю с ответом. В путешествии этом я провел 10 дней; объехал довольно значительную часть княжества; довольно познакомился с бытом и до некоторой степени с характером народа; видел пять старых монастырей с их византийскими церквами. В том числе видел Жичу, но, к сожалению, не мог видеть Студеницы, потому что она лежит в едва доступных горах и по позднему времени года нельзя было решиться на путешествие.
За отсутствием нашего консула управляющий консульством бывший секретарь его князь Церетели, прекраснейший и обязательнейший молодой человек, устроил дело так, что мне дан был в спутники один отлично знающий Сербию серб, некто г. Миличевич, секретарь в министерстве народного просвещения. Его сопутствие было для меня во всех отношениях в высшей степени полезно. Отлагая подробный отчет до будущего времени, не могу не сказать, что относительно народных училищ Сербия, к стыду нашему, опередила нас, русских. Училища чуть не в каждом селении, устроены большею частию очень хорошо, и со стороны правительства на них обращено серьезное внимание.
Ваш поклон митрополиту передал. Он, со своей стороны, усердно Вам кланяется. О болгарском вопросе здесь главным образом думает он – митрополит. Он желал бы думать позади нас, русских, т. е. дать свой ответ после нашего. Во всяком случае, его ответ будет благоприятным болгарам, хотя, разумеется, и до последней степени осторожный и осмотрительный.
Со своими статьями, извините, я окажусь на некоторое время несостоятельным. В Сербии я так много имею дела с сербами, что решительно не имею времени привести окончательно в порядок то, что написано в Вене. Притом же и здесь я не найду переписчиков, а посылать статьи, не оставив у себя списков, я опасаюсь на случай пропажи.
О. Живоин, мних-священник, живет в Белграде и состоит законоучителем при гимназии. По своему обычаю, он усердно бьет на собаках шерсть37. Александр в Пожаревце, где я его видел во время путешествия.
До недавнего времени здесь стояла очень хорошая погода (каковою я наслаждался и во время путешествия), а дня три как выпал снег и стала зима.
Адрес мой в Белграде Beldrd, Fu(..)rstenthum Serbien. Russisches Consulat. Для передачи такому-то. Сколько еще времени останусь в Белграде, пока ничего не могу сказать. Но во всяком случае до конца этого месяца. В Карловцы еще не ездил и собираюсь на днях.
Покорнейше прошу усердно поклониться от меня всем нашим.
Ваш покорный слуга
Е. Голубинский.
8 декабря, 1872.
(Смею беспокоить Вас покорнейшей просьбой. Если зайдет к Вам засвидетельствовать почтение находящийся в России в отпуску Белградский генеральный консул Николай Павлович Шишкин, то примите его поласковее. Он был в отношении ко мне до последней степени обязателен).
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Пишу Вам из Константинополя, в который приехал третьего дня поутру.
В Белграде зажился более, чем предполагал, вследствие дурной погоды. Зима сначала была прекрасная, но потом вдруг испортилась так, что пуститься в путешествие, имея перед собой переезд через Черное море, было невозможно. Сербов княжества сербского во всех нужных мне отношениях высмотрел достаточно, книг закупил и сведений собрал тоже, и вообще остаюсь своим пребыванием в Белграде доволен. Нельзя сказать, впрочем, чтобы житье в нем было веселое; древний Сигиндун и нынешняя столица княжества сербского не есть столичный город, как, может быть, Вы его представляете, не есть даже и просто город, а большая турецкая деревня, находящаяся в состоянии превращения из деревни в город. Знакомых между сербами у меня было достаточно, но у них вовсе не принято ходить друг к другу, и все мои выходы ограничивались только нашим консульством и митрополитом. Последний был со мной весьма любезен, но в то же время смотрел на меня, как иерусалимские греки смотрели на Арсения Суханова. В Карловцы и Новый Сад, т. е. к австрийским сербам, не ездил, потому что поездку эту мне решительным образом отсоветывали консул и все знакомые белградские сербы. Вследствие происходящих волнений австро-венгерское правительство там до того подозрительно, что русский путешественник, явившийся притом в такое необычное для туристов время, как зима, непременно был бы провозглашен за русского шпиона. Бог даст, заеду на возвратном пути.
В Константинополь ехал – от Белграда до Рущука по Дунаю на пароходе, от Рущука до Варны по железной дороге, от Варны по Черному морю. В Рущуке делал остановку и ездил из него в Бухарест, в котором пробыл день. Погода была, к сожалению, наиотвратительнейшая, и успел осмотреть его весьма мало; купил кое-какие книги и запасся книжными каталогами затем, чтобы выписывать книги сюда, что чрез посредство посольства или консульства легко.
В Рущуке в первый раз вступил на турецкую почву не без некоторого страха. Но, к моему счастию, там есть наше консульство, и еще к большому моему счастию, консул оказался человеком наипрекраснейшим и наи-обязательнейшим, который немедленно принял меня под свое полное покровительство. Рущукские беспорядки, о которых Вы знаете из газет, были не так важны, как их старались представить греки, и теперь все успокаивается, только греки и австрийцы (действующие с греками против русских заодно) не перестают клеветать на русского консула, будто он есть зажигатель всего и руководитель болгар.
От Рущука до Варны я ехал в отвратительную погоду и боялся, что в таковую же придется ехать и по Черному морю. Но погода переменилась к лучшему, и я совершил первое мое путешествие по морю без страха и благополучно. Пароход качало довольно сильно, так что ходить было почти нельзя, но морской болезни или тошноты я не чувствовал ни малейше (другие страдали несколько).
Константинопольский посол Николай Павлович Игнатьев принял меня весьма милостиво и пока дал мне квартиру в самом посольском доме, у посольского отца архимандрита (Смарагда из Петербургской Академии), у которого помещение больше и удобнее.
Константинополь пока вижу и знаю только из окна моей квартиры, потому что на улице грязь и ненастье, и ходить положительно невозможно. Моя квартира, находящаяся на возвышении и помещающаяся в четвертом этаже, есть один из самых лучших пунктов для общего обзора Константинополя, но, к сожалению, все покрыто туманом, и воздух проясняется только на минуты. Святая София у меня прямо перед глазами за Золотым Рогом (посольство в Пере), но так далеко, что даже и в отличный бинокль, которым я запасся в Вене, нельзя рассмотреть совсем отчетливо. Местоположение и вид Константинополя наипрекраснейшие, и наклонные к хвастовству греки нисколько не хвастают, когда говорят, что их великий город есть единственный в мире по своей красоте. С наступлением благоприятной погоды примусь за обстоятельное обозрение Константинополя и постараюсь изучить его так, чтобы потом оставить по возможности отчетливое описание. О греко-болгарском вопросе пока ничего не могу сообщить Вам кроме того, что знаете из газет, потому что еще не имел времени набраться сведений. Наш Ефстафий Зографский теперь митрополит Пелагонский или Битольский и живет при экзархе в одном из предместий Константинополя; так как в старое время мы были приятели, то не премину возобновить знакомство.
В Иерусалим, если Бог даст быть живу и здорову, собираюсь съездить. Поехать нужно будет около половины марта.
Засим позвольте обратиться к концу каждого моего письма к деньгам. Покорнейше прошу Вас выслать мне жалованье за декабрь, январь и февраль. Пошлите в русских сторублевых ассигнациях; пошлите не прямо в Константинополь, а в Одессу, по таковому адресу: «в Одессу, в Дипломатическую Канцелярию Новороссийского Генерал-Губернато-ра, для отправления в Русское Генеральное Консульство в Константинополь, с передачей такому-то, со вложением такой-то суммы в таких-то русских ассигнациях». Адрес писать по-русски. Покорнейше прошу, как и всегда прежде, присылкой не замедлить.
Жить в Константинополе, сколько слышу и сколько по первым опытам знаю, страшно дорого, и как я буду ухищряться сводить концы с концами и уэкономливать на книги, еще не ведаю.
Позволяю себе Вас лично обеспокоить покорнейшей просьбой. Так как в Константинополе мне придется жить долго и так как я постоянно буду нуждаться в покровительстве и помощи г-на посла, то я бы покорнейше просил Вас написать ему письмецо. Он, может быть, не знает Вас лично, но он знает Вас по слуху, и, во всяком случае, Вы Ректор Академии. Напишите, что дескать у Вас находится такой-то наш профессор и мы просим Вас не оставить его Вашим покровительством. Я уверен, что такое письмо весьма мне пригодится. Адрес послу, если затруднитесь сами, сочинит Александр Федорович, мастер на это дело.
Пожалуйста передайте мой усердный поклон всем нашим отцам и братиям и не оставьте известить меня хотя немного о наших академических новостях.
Ваш покорнейший и усерднейший слуга
Е. Голубинский.
7 февраля, 1873.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Совершив путешествие в Иерусалим, снова нахожусь в Константинополе, в котором по сие время, слава Богу, жив и здоров.
Спутешествовал Вашими молитвами благополучно. Ехавши туда, были на море 10 суток; ехавши назад – 8. Туда ехали на Кипр и Родос. Туда ехали с бурей весьма хорошей целые пять суток, и накачало, и натрепало нас досыта. К счастию, я оказался моряком весьма хорошим и страдал сравнительно весьма мало; тогда как большую часть спутников страшно рвало, я отделывался небольшой болью в голове и небольшой болью под ложкой. Туда и назад ехал на австрийском пароходе, потому что они во всех отношениях гораздо лучше наших русских. Имя бывшим спутникам моим – Вавилон, т. е. они были решительно из всех национальностей. Беседовали мы между собой, и весьма оживленно, на изобретенном нами общечеловеческом языке.
Поездкой остаюсь доволен. Кроме того, что поклонился святым местам, познакомился лично с греческой колонией в Иерусалиме и с возникающим арабским вопросом. Колония греческая есть нечто в высшей степени плачевное в вообще весьма плачевной греческой церкви, а арабский вопрос состоит в том, что скоро или нескоро, но арабы покажут дорогу из Иерусалима. Впечатления, которые я вывез из Иерусалима, подобны впечатлениям Арсения Суханова и известного Благовещенского, если только не еще печальнее…
Из иерусалимско-палестинских святых и не святых мест ездил в Вифлеем, монастырь св. Саввы, к Мертвому морю, на Иордан и в Горнюю. Можно было бы проехать и всю Палестину, потому что теперь ездить там нам безопасно, но препятствие было в деньгах; поездка и без того мне стоила страшно дорого, рублей до трехсот с половиной.
Познакомился и довольно близко сошелся в Иерусалиме с о. Антонином, беседы которого, так как он знает греков как свои пять пальцев, были для меня весьма полезны. Он неустанно закупает там (на деньги доброхотных русских дателей) земли – в самом Иерусалиме, на Елеоне, в Горней, у Мамвр. дуба (которого частичку от сухого спиленного сука имею и я).
В Иерусалиме я прожил три недели – Страстную, Святую и Фомину. Обряд Святого огня, разумеется, видел, но так как нынче не приходили на него враждующие с патриархией арабы, то он совершился не совсем с той весьма оригинальной обстановкой, с которой обыкновенно бывает. Только ружейные приклады турецких солдат, которых поставлено было в церкви множество, работали на спинах нарушавших порядок присутствующих так же усердно, как и в прежние годы.
На пути останавливались на довольно продолжительное время в Смирне, Александрии и Бейруте. Все три осматривали, и во всех трех древнего ничего. В Константинопольской церковной истории нового за последнее время ничего. Болгарский вопрос стал и стоит. (Не знаю, верно ли, но я слышал в посольстве, хотя и не от самого Игнатьева, следующий характеристический курьез: один весьма богатый и весьма влиятельный в патриархии грек отдает в аренду для увеселительного заведения дом одному русскому подданному; увеселительное заведение дней 7 тому назад, не знаю за что, закрыла и запечатала полиция; так как с этим закрытием каким-то образом страдают интересы хозяина, то он будто бы предлагает нашему посольству: «Похлопочите, чтобы открыли заведение, и я берусь уничтожить схизму». Не знаю, справедливо ли это, но, во всяком случае, это совершенно правдоподобно и совсем в здешних, весьма плохих нравах).
Нового у нас пожары, которые последнее время бывают чуть не каждый день. Один пожар был весьма недалеко от нас, так что мы собирались было бежать. Так как все книги мои теперь здесь, то и я трушу не менее, чем кто-нибудь другой.
В следующую пятницу собираюсь поехать на Афон, на котором пробуду неделю и никак не более двух. Затем предполагаю сделать поездки (по железным дорогам) в Никомидию и в Адрианополь с Филиппополем. О поездке по всей Европейской Турции я отложил и думать, потому что по теперешним обстоятельствам это совершенно неудобно.
О печальных делах, творящихся в Академии, имею некоторые сведения. От всей души жалею Академию и Вас.
Покорнейше прошу Вас выслать мне мое жалованье за март-май. Высылкой покорнейше прошу не замедлить более, чем когда-нибудь, потому что с поездкой в Иерусалим и с покупкой книг поиздержался.
Низко кланяюсь всем нашим. Ваш усерднейший и покорнейший слуга
Е. Голубинский.
20 мая, 1873.
Адресовать письмо так же, как и прежде, т. е. на Новороссийского губернатора, для пересылки в консульство, с передачей мне.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Извините, пожалуйста, при окончательном отбытии из Константинополя, за бесчисленными хлопотами сборов и прощенных визитов я не успел написать Вам, и сие пишу со Святой Горы Афонской, из монастыря, который видите перед собой.
В настоящее время жив и почти здоров. Но последний месяц житья в Константинополе был для меня несчастным. Ездивши на дачу к посланнику, которая находится верстах в 30 от города на Босфоре, я вследствие сильного бывшего ветра, получил ревматизм в кисти рук, которым и страдал недели три. Избавился от него морскими купаньями, впрочем, не совсем, и некоторые боли остаются до сих пор.
В Константинополе нового ничего. Греко-болгарский вопрос все остается в прежнем положении. В последнее время и газеты, и в публике заговорили было о примирении, от которого будто бы не прочь и греки, и болгары. Но судя по сведениям, которые имеются в посольстве и которые я имею помимо посольства, слухи эти едва ли не должно считать выдумкой досужих людей. Если слухи оправдаются и будет решено сделать попытку, то теперешний патриарх должен будет уступить место другому. Греки желают сместить его, впрочем, и без того, ибо у них нет обычая, чтобы патриарх засиживался слишком долго, так как между архиереями слишком много людей, которые желают немножко посидеть на том же месте, а для публики эти смещения составляют весьма интересную новость и в борьбе партий за одного и за другого претендента представляют случай упражнять свои политические и дипломатические способности, которыми греки наделены в таком избытке и для которых поприще так не широко.
Перед отъездом я сделал визит болгарскому экзарху, который Вам усердно кланяется. Беседа его, признаться, мне понравилась не особенно – как-то чересчур бранит греков, что не может показаться странным русскому, живущему в России и что не совсем приятным образом действует на русского, пожившего в Константинополе и знающего не с одной лицевой стороны и самих болгар. При экзархе живет наш бывший Евстафий Зографский, в настоящее время митрополит Битолийский. Не получив еще берата от правительства на свою епархию, а поэтому и не получая с нее доходов, он живет 15 рублями в месяц, которые дает ему экзарх, и в изобилии совершенно таком, как наши семинаристы.
В последнее время прислана посланнику для руководства записка по греко-болгарскому вопросу, составленная кем-то из членов Синода (по словам Николая Павловича – Макарием). Записка решительно против греков и решительно на стороне болгар.
Я уже писал Вам, что по теперешним обстоятельствам я должен был жить как можно скромнее и осторожнее, чтобы греки, как постоянно опасался посланник, не сделали из меня русского шпиона, пропагандиста, и не подняли гаму. Слава Богу, все сошло благополучно, само собой разумеется, что с некоторым ущербом для дела, ибо круг моих знакомств между греками, что для меня было всего важнее, я должен был ограничить только некоторыми немногими людьми. В патриархии бывал несколько раз, но у вселенского патриарха кофею не пил и табаку не курил, т. е. не представлялся.
Поездки мои из Константинополя, о которых я писал Вам, не состоялись по моей болезни. В Адрианополь и Филиппополь я все-таки хотел бы съездить, когда немного избавился бы от ревматизма, но решительно воспротивился этому посланник.
Из Константинополя отправился на Афон 20 июля в Ильин день. Пароход завозил нас сначала в Солунь, в которой для выгрузки и нагрузки стоял два дня. Пользуясь временем, я осмотрел город во всей подробности, т. е. был во всех мечетях, которые обращены в таковые из христианских храмов. Иудеи, многочисленные в Солуни и при апостоле Павле, в настоящее время составляют две трети его жителей и до того держат город в своих руках (совсем забывши греков), что он справедливо может быть назван городом еврейским. О Константине и Мефодии, урожденцах солунских, я, конечно, вспоминал, быв на их родине; но где были палаты их отца, этого, разумеется, не укажут теперешние жители.
На Афон в Пантелеймонов монастырь мы приехали к самому празднику св. Пантелеймона. Есть в монастыре человек от 20 до 30 русских поклонников, и мы будем иметь случай видеть знаменитые афонские 14-часовые бдения. Нашлись здесь земляки по Троице: отец Филарет (Сопелкин) и отец Иеремия, служащий доктором монастырским и берущийся вылечить, между прочим, и меня. Пробуду на Афоне недели две, но постараюсь не более. Отец архимандрит Макарий весьма ко мне милостив и, надеюсь, устроит мои поездки по Афону так, что увидим все наиболее замечательное.
Деньги за февраль-май получил и усерднейше благодарю Вас, что не замедлили, как я Вас просил. Так как в Афинах, в которые я отправлюсь с Афона, я не знаю, пробуду долго ли, и так как высылать будущие деньги куда-нибудь в другое место было бы неудобно, то, извините, только что получив деньги, снова обеспокою Вас ими же. Жалованье за июнь, июль и некоторым авансом за август покорнейше прошу послать, по возможности, незамедля в Афины по адресу: «Афины, королевство Греция, русское посольство (по-французски и по-русски). Столько-то, в сторублевых кредитных билетах. Для передачи такому-то. От такого-то (от Вас). Деньги просят удержать в посольстве до востребования». Прошу не замедлить потому, что почта в Афины идет, сколько знаю, довольно долго.
Так как я, если Бог даст здоровья, намереваюсь быть в Венеции (из Афин в Италию), то считаю нужным сделать Академии предложение. В Венеции, как Вы знаете, печатают греческие богослужебные книги; если Академия найдет полезным приобрести для библиотеки полный круг этих книг (что, по моему, по крайней мере, мнению, было бы весьма неизлишне), то я к ее услугам. Но так как я не буду иметь своих лишних денег, то в случае согласия должны быть высланы и казенные деньги (вместе с вышеписанными моими в Афины). В каком размере, я и сам не знаю, но полагаю, что будет достаточно 200.
Извините, письмо писал среди пения во множестве церквей, среди звона колоколов и среди стука в била, и поэтому непрестанно сбивался.
Низко кланяюсь всем нашим.
Ваш покорнейший и усерднейший слуга Е. Голубинский.
26 июля, 1873.
Ваше Высокопреподобие, Достопочтеннейший Отец Ректор!
Пользуясь случаем, пишу Вам еще, с тем [чтобы], надеясь на Вашу доброту, несколько увеличить свои просьбы. Я писал Вам, чтобы выслать в Афины жалованье за июнь-август. Если можно, то приложите за сентябрь. На переезд из Афин через Италию в Вену я бы желал иметь в своем распоряжении поболее денег, во-первых, за тем, что путь не короткий, во-вторых, за тем, чтобы в Риме иметь возможность купить нужные итальянские книги (в Константинополе настолько выучился по-итальянски, что могу читать ученые книги), а в Венеции греческие. Если не найдете возможным исполнить просьбы своею собственною властью, то доложите Совету, который, надеюсь, не откажет в таком небольшом деле.
Еще усердно кланяюсь Вам и всем нашим. Ваш покорнейший слуга
Е. Голубинский.
Афон 27 июля, 1873.
К главке «Юбилеи»
Письмо Победоносцева:1
Достопочтеннейший Сергей Константинович!
Третьего дня, перед отъездом моим из Петербурга дошел до меня слух, будто у вас в Академии готовится на днях какая-то демонстрация с адресами проф. Голубинскому. Передаю Вам это как слух, возбуждающий некоторые опасения, нет ли при сем в мысли учредить какое либо тенденциозное торжество, с опубликованием подробностей оного, и адресов в газетах. Это было бы крайне нежелательно и едва ли выгодно для репутации Духовных Академий, особливо в такую пору, когда готовится преобразование оных. Из Петербурга я не успел еще написать Вам о сем, но пишу из Москвы, куда прибыл на один день. Особливо было бы неприятно, если б при сем последовало участие киевского преподавателя Ф. Терновского, о характере коего и направлении на днях было в Святейшем Синоде суждение, последствием коего будет строгое предписание всем Академиям и возложение на Ректоров ответственности за направление преподавания.
Почитаю нелишним сообщить Вам о сем конфиденциально. Лучше было бы для Академий, если бы из них устранено было все похожее на демонстрацию сего рода.
Душевно уважающий и преданный
К. Победоносцев.
Москва
14 августа, 1883.
С. К. Смирнову (Ред.)
* * *
1 Родился в 1805 г., кончил учиться в 1832 г., f 5 марта 1885 г.
2 Марья Козьминична – мать петербургского протоиерея Федора Семеновича Лева-шева.
3 Дед мой, Козьма Васильевич, был образованный хозяин и зажиточный человек. Своих трех дочерей он устроил очень хорошо: двух выдал за священников, а третью – за академика, учителя макарьевского училища, Александра Ивановича Красовского, переведенного в профессора Вятской семинарии, по смерти жены постригшегося в монашество с именем Амвросия и бывшего ректором Вятской семинарии. Тетушка Марья, умная девушка, довольно долго проживала у Александра Ивановича и во время житья обучилась грамоте, научилась шить, вышивать, низать бисером. Из Вятки она вывезла городскую одежду – капот и чепец. В них она одевалась в большие праздники, возбуждая у крестьянства удивление к своему наряду; когда она в капоте и чепце шествовала из церкви, ее сопровождала целая толпа крестьянских девиц и девочек. Она была замужем за священником села Николы на Мёжах Семеном Федоровичем Левашевым.
4 Е. А. Голубинский после был диакон при одной из приходских церквей Костромы и, кажется, помер диаконом.
5 И которые имеют у нас или, по крайней мере, имели в мое время не ту форму, что под Москвой, а именно – форму довольно высоких пирамид, которые состояли из наложенных один на другой и постепенно уменьшавшихся в объеме кругов.
6 «Укладыванием» называется уговор крестьянина с причтом относительно времени венчания и расплата за свадьбу, делавшаяся вперед.
7 Никита Петрович Птицын – второй наш священник.
8 Эта телега с подъемным задом, который по приезде на поле поднимается (вынимается), чтобы можно было крюком выгребать из нее навоз.
9 Уверяют меня, будто лучше и будто теперь уже нет прежнего пьянства. 2 На этом кончается «Автобиография» Евгения Евсигнеевича, писанная его рукою. (Прим. С. И. Смирнова).
10 Учитель Павел Михайлович Розов – старик, человек старинного завета, кандидат Московской Духовной Академии 1830 года.
11 О нем см. у С. К. Смирнова: История Московской Духовной Академии. С. 430.
12 Николай Кириллович кончил в своем отделении вторым учеником. Первым был Николай Федорович Розанов (дядя известного публициста В. В. Розанова), но по какой причине Николай Федорович не был послан в Академию, сказать не могу.
13 На одной какой-то выставке в Москве студент Академии показал Александра Васильевича своей знакомой барыне: «Вот это наш знаменитый профессор!» А она ему ответила: «А я думала, что это художник».
14 Этот вопрос о нашем плохом слушании лекций нередко занимал меня и, мне думается, что для того, чтобы заставить студентов слушать лекции (именно лекции, а не сказки и басни или Петрушку и раек) нужно, во-первых, чтобы профессора перед лекциями сдавали обстоятельные их программы так, чтобы студенты наперед могли хорошо ознакомляться с содержанием чтений; во-вторых, чтобы лекции непременно говорились изустно, а не читались по тетради, в-третьих, чтобы лекции перемежаемы были собеседованиями, состоящими в том, чтобы студенты давали отчет о прочитанном, причем поставить дело так, чтобы оно не имело вида репетиций – не отпугивало от себя студентов, а привлекало. Но вообще вопрос этот серьезный и требует нарочитых речей. Плохое слушание лекций – постоянное явление в нашей школе.
15 В нашем издании опущена глава воспоминаний Е. Е. Голубинского о митрополите Филарете (Дроздове). – Прим. издателей.
16 Тот мне жаловался, что Савва заплатил ему за труд скудно, дал, между прочим, старую подзорную трубку.
17 Во время этой речи сбоку стояла его супруга Софья Мартыновна, и он, указывая на нее, говорил, что «ей предназначается роль водворить между профессорами Академии дух семейственности».
18 Между прочим, покойный Антон Семенович Будилович, сделавший весьма благоприятный отзыв в «Журнале Министерства народного просвещения».
19 Из Константинополя предположенной поездки по Балканскому полуострову не совершал, потому что происходила борьба греков и болгар по церковному вопросу, а так как я в своем «Кратком очерке» стою решительно на стороне болгар, то опасался, что греки могут наделать мне больших неприятностей.
20 Мои научные воззрения и вообще моя научная настроенность, как это смело обнаружилось в первом томе «Истории», значительно расходятся с воззрениями и настроенностью Александра Васильевича. Но так как я ученик его Академии, то я имел основания опасаться, что иные люди, смотря на мои особенности как на мои недостатки, поставят их в вину ему как моему учителю. Не желая, чтобы это случилось, я сделал было в посвящении относительно моих научных воззрений и моей научной настроенности соответственную оговорку. Но когда выбранное в типографии и оттиснутое для корректуры посвящение я показал покойному Е. А. Викторову, у которого я останавливался в Москве, то он, совершенно неожиданным для меня образом перетолковывая меня, сильно обиделся за Александра Васильевича, от которого будто бы я отрекся, и осыпал меня жестокой бранью. Испугавшись мысли, что и другие могут понять меня так же превратно, как понял Викторов, я увидел себя вынужденным отказаться от печатания посвящения.
21 Он пожертвовал на стипендии в училище и семинарию, в которых воспитывался, 3S 000 рублей и на премии в четырех духовных академиях за сочинения наставников и воспитанников 96 000 рублей, а всего 125 000 рублей, затем – в Священный Синод и в Академию наук на выдачу ими поочередно премий – в один год первым за сочинения по предметам богословских наук и в другой год – по предметам светских наук – 120 000 рублей, а всего вообще 245 000 рублей (не наследованных от предков, а своим трудом приобретенных и своим бережением скопленных).
22 За что должен принести позднюю усерднейшую благодарность тогдашнему редактору Л. Н. Майкову.
23 В скобках [ ] – слова, внесенные в текст посвящения позднее (Ред.).
24 На мое несчастье, как раз в это время оставил должность обер-прокурор граф Д. А. Толстой, при котором я, несомненно, утвержден бы был в степени доктора без всяких проволочек.
25 Начал было я печатать II том в «Богословском Вестнике» 1894 года. Но дошедши до митрополита Алексия, должен был остановиться, так как ректор Академии архимандрит Антоний Храповицкий нашел невозможным печатание статьи о нем, чтобы не подвергать опасности судьбу «Богословского Вестника». При ректоре Арсении была возобновлена попытка напечатать статью, но опять неудачно.
26 Присвоил себе эту честь перемены мнения обер-прокурора покойный председатель Учебного Комитета при Святейшем Синоде протоиерей П. А. Смирнов. Не могу отрицать этого положительно и решительно, но несколько сомневаюсь в этом.
27 К академическому акту я приготовил речь на торжестве 500-летия преподобного Сергия – О значении преподобного Сергия Радонежского в истории нашего монашества». – Напечатана в «Богословском вестнике» 1892, 2-я кн. Речь эту по моей притворной болезни произносил И. Н. Корсунский1. Речь эта очень не понравилась присутствовавшим монастырским властям, так что митрополит Леонтий высказывал после сожаление, что он не прочитал речи предварительно. Это и естественно. Речь эта перепечатана во 2-м издании книги о преподобном Сергии Радонежском (страницы 95–106).
28 История канонизации русских святых. – Напечатана в «Богословс ком вестнике», 1894, кн. 6, 7, 8, 9, 10. Исследование явилось как исправле ние и дополнение к книге священника Васильева на ту же тему, написанной для получения мною степени магистра. Вторым изданием «История кано низации» была напечатана в «Чтений Общества истории и древностей российских», 1903, кн. 1 и сыграла немаловажную роль в истории канони зации Серафима Саровского. Комиссия, назначенная для освидетельствования его мощей, нашла вместо целого тела одни кости и в смущении возвратилась в Петербург. Синод, когда ему донесено было комиссией о том, что она нашла, также был смущен и не знал, что делать. В заседание Синода, в смущении рассуждавшего, как быть, явился Саблер с моею книгою под мышкой и, показывая на книгу, возгласил: «Вот эта книга нас выручит!» Дело в следующем: в своей «Истории канонизации» я доказываю, что в святые канонизуются не за нетление мощей, которого иногда и нет, а за чудеса, совершающиеся при гробе. -На мою книгу ссылался также митрополит Антоний в письме своем по поводу канонизации преподобного Серафима, напечатанном в «Новом времени», 1903, июнь.
29 О начале книгопечатания в Москве // Богословский вестник, 1895, кн. 2. 11. 12. Ответ на статью священника Дедовского «О грековосточном православии» // Богословский вестник, 1895, кн. 3 и 4. 13. 14. Археологический атлас ко второй половине I тома «Истории Русской Церкви» // Чтения Общества истории и древностей российских, 1906, кн. 2. Я назначил за него до пошлости дешевую цену и рассчитывал, что все имеющие в руках вторую полов. I тома расхватят и его, и совершенно ошибся в своих ожиданиях и мечтаниях. Атлас расходится до крайности туго. 15. Еще напечатаны были мною статьи, которые частью вошли в «Историю Русской Церкви».
30 История алтарной преграды или иконостаса в православных церквах // Православное обозрение, 1875, № 11 (реферат, читанный на II археологическом съезде в СПб., 1872).
31 Христианство в России до Владимира Святого // Журнал Министерства народного просвещения, 1876, ч. 187. 15. 16. Обращение всей Руси в христианство Владимиром и совершенное 17. 1 Я притворялся больным, потому что я плохой декламатор и потому что по содержанию своему речь была щекотлива, как видно из ниже приводимой выдержки из нее. утверждение в ней христианской веры при его преемниках // Журнал Министерства народного просвещения, 1877, ч. 190.
32 А. Н. Веселовский ответил, что книги следует посылать в 1-е отделение академической библиотеки на имя библиотекаря этого отделения А. А. Шахматова, что и было мною сделано в том же декабре месяце.
33 Профессор Н. Н. Глубоковский 7 декабря 1902 года писал мне, что все дело устрояет А. И. Соболевский, который пишет (NB: но как будто не написал?) доклад о моих «ученых заслугах».
34 избран в академики 19 апреля 1903 года, а указ Святейшего Синода о пенсии мне – от 3 декабря того же года. Можно подумать, что Святейший Синод почему-либо медлил в удовлетворении моей просьбы. Но это не так. Избранный в академики 19 апреля 1903 года, я приехал в Петербург и вступил в должность академика после академических каникул только в сентябре того же 1903 года и начал свои хлопоты только по приезде в Петербург.
35 Занял квартиру 5 июня 1874 года за 225 рублей в год, или 18 р. 75 коп. в месяц. Жил по 11 июня 1875 года.
36 Дело идет уже о 2-м издании этой книги. Из архива Е. Е. Голубинского. Ящик 7-й.
37 «Шерстобитье» – трепание и распушение шерсти для ее последующего прядения или валяния; «собаки» – приспособления для шерстобитья. (Ред.)
Источник: Е.Е. Голубинский. Воспоминания. – Кострома, 1923. – URL: https://www.golubinski.ru/golubinski/vospcont.htm
Опубликовано: